Наши дети тоже прощают.
Мама сидела за столом, заканчивала завтракать. Она пристально вглядывалась в меня какое-то время, пытаясь проникнуть в тайну моего побега.
– Заночевал в гостинице, дорогой?
– Остался у приятеля. У него есть гостевая комната.
– А.
Она улыбнулась уголком рта. Я не обратил на это внимания и налил себе кофе. Она выглядела усталой, темные круги вокруг алюминиевых глаз стали еще заметнее, лицо осунулось. Из ее укладки, обычно такой безупречной, торчали безобразные вихры, а следы подушки на ее шее должны были разгладиться еще несколько часов назад. Грас распустилась. На ум пришло именно это определение, хоть и не совсем точное: она распустилась, как слишком длинный шарф под узловатыми пальцами старой больной дамы.
– Как ночь прошла?.. – спросил я, пока дети продолжали играть.
Она покачала головой.
– Думаю, все утрясется. Маленький рождественский кошмар, вот и все… Ты прав, меня хотели запугать. Но не удалось.
В ее голосе прозвучала гордость. Гнев и гордость. Я положил руку на ее плечо, погладил лопатки. Казалось, это проявление нежности привело ее в замешательство. Она отодвинулась, опять стала твердой и холодной, как замороженное мясо. Наконец-то я увидел ее такой, какой всегда знал.
– Раз ты здесь, Натан, я схожу за почтой, ладно?
Я кивнул, допил свой кофе, намазал маслом четверть багета. С бутербродом в руке стал рассеянно смотреть с окно, на местами заснеженную долину, с краснеющей землей, с густыми елями и облетевшими тополями на бордовых склонах, с огромной остроконечной колокольней. Черная стая каких-то пташек пронеслась по белому небу.
Большие часы пробили двенадцать.
– Мне бабушка нужна, у меня нету.
Согласно мифу, птицы семейства воробьиных являются «проводниками», посредниками между двумя мирами – миром живых и миром мертвых. Позже я узнаю от Клер, что вороны считаются в Швеции призраками убитых людей, а в Германии – душами проклятых. Что касается меня, то я видел только стаю птиц – обычная картина для этого края. Тем не менее у меня возникло дурное предчувствие: мамы не было что-то слишком долго. Я решил посмотреть, куда она запропастилась – ведь до почтового ящика ходу всего десять минут! Еще идя к дому, я заметил, что лестница в парке обледенела, и теперь меня обуял испуг, как бы она не упала.
– Скоро вернусь, – бросил я близнецам.
Они даже не оторвались от игры – это ж надо так увлечься! Конечно, их самостоятельность – штука хорошая… Но знаешь что, Кора? Порой она меня раздражает.
Я вышел из дома в высшей степени обеспокоенный, сам не понимая почему.
Грас лежала в самом низу лестницы среди рассыпавшихся писем. Проклятье, – подумал я, – она и впрямь упала! Я бросился к ней, поскользнувшись в свой черед и чуть не раздробив себе копчик.
– Мама!
Еще не зная этого, я обращался к ней в последний раз. Когда я добежал до ее тела, она уже не дышала. В ее правой руке был зажат листок бумаги, но тогда я не придал этому значения. Я запаниковал, выхватил свой мобильник, чтобы вызвать «Скорую».
Я стоял, упираясь головой в бледное небо, продрогший до костей, с телом матери у своих ног. Ее жизнь оборвалась так внезапно, словно фильм остановился… Именно на эту картину я смотрел, не улавливая ее смысла, витая над стеной тумана в этом музее тишины. Топал по земле ботинком, чтобы почувствовать что-то твердое, реальное. Я не мог даже осознать случившуюся катастрофу; во мне все было сломано, остались только разбросанные обломки. Я попытался усвоить простой факт – моя мать только что умерла – безуспешно. Однако я знал: пожарные или нет, ее никто не оживит. Все было кончено, и Грас уже не вернуть. Над нашими головами пролетело скопление эктоплазмических облаков. Реальность, как в день твоей кончины, застыла – забытая, одряхлевшая, погребенная. Воздух вокруг меня сгустился, казался тихим и желатинообразным, как вода в морских глубинах. Я опустил глаза и заметил скомканное письмо в посиневшей, уже нечеловеческой руке. Я колебался – моя мать! Это была моя мать, тут, на этих обледенелых камнях, моя мать, и она была мертва. Когда же все это закончится?
Вскоре я услышал вой сирены. Реальность снова от меня ускользнула – балет униформ, красная, желтая, синяя – люди говорили со мной, я им не отвечал, на самом деле не слышал, и наконец отреагировал на появление близнецов на самом верху лестницы – Назад! Возвращайтесь домой! Немедленно!
Грас не поскользнулась, это был сердечный приступ. Какой-то человек вытащил из ее руки скомканный листок. Я отвернулся на время этой операции. Человек взглянул на него, прежде чем протянуть мне. Поколебавшись, я его взял.
Письмо было отпечатано на машинке, на такой же бумаге с пожелтевшими краями, как и то, что хранил Тома.
Мои глаза слезились от холода, было трудно читать.
Moje Kochanie,
Когда же ты вернешься?
Я тебе пишу, но некуда отправить, некуда в твоем мире без почтовых ящиков, твои поездки, твоя работа, я все это знаю, но сегодня вечером мне надо с тобой поговорить. Только что я говорила с тобой в своей постели, говорила, как с Богом, но не вышло. В любом случае это хорошо для меня, писать на твоем языке в ожидании твоего настоящего языка. Я делаю это на старой машинке «Ремингтон», обожаю ее стук, он так идет золотистым камням дома, отражается эхом от стен, и я воображаю себя настоящим писателем, как в американских фильмах.
Я пишу тебе, потому что чувствую, кое-что должно случиться, плохое чувство. Я всегда чувствую, когда что-то должно случиться. Когда я была маленькой, я поняла, что дедушка умрет, еще до того, как он умер, как раз перед тем, почти в тот самый момент, мне тогда вдруг стало очень холодно и будто кто-то стал меня душить. Я почувствовала две руки на своей шее, так же, как чувствую твои руки на своей коже, когда ты двигаешься туда-сюда, я думаю, что поняла это, потому что я и Dziadek были как два пальца на одной перчатке. Я снова чувствую холод, и в этот раз из-за себя. Она знает. Ничего не говорит, ничего не показывает, но я уверена. Она знает.
Мы сделаем это? Уедем? Сделаем это?
Здесь все хорошо. Я очень люблю твоих малышей, хотя Лиз иногда, я тебе это уже говорила, пугает меня своими глазами, большими, как серебряные монеты.
Я жду Рождества, потому что ты вернешься, будешь тут, и я все думаю, нужны ли всем этим людям, которых ты встретишь по дороге, все эти вещи, которые ты продаешь по дороге. У нас, в Польше, мой отец был столяром. Все вещи, которые он продавал, были для чего-то нужны. Ведь всем нужны стулья, чтобы сидеть, а не стоять все время, и столы, чтобы есть, и буфеты, и скамейки, и деревянные лошадки тоже. Одну такую лошадку он сделал мне на день рождения, на мои шесть лет, с гривой из веревочек. Нарисовал серые пятна на рыжей шкуре, но морду покрасил голубым, чтобы я не поверила, будто это настоящая лошадь, будто я дурочка. Однажды мой сосед ее сломал, встал на нее, как делают мальчишки. Натан тоже часто ломает игрушки Лиз, и Лиз делает то же самое с его игрушками, только Натан никогда не делает это нарочно, а Лиз всегда.