Она выпила, я – нет.
Я уехала в школу за детьми. Мы задержались в Лионе: они хотели поглазеть на витрины, присмотреть себе что-нибудь к Рождеству. Мы довольно долго прогуливались – приглушенный звук наших шагов среди зимы, вожделеющие взгляды Лиз и Натана, детская алчность. На искрящихся улицах холодно, но это было красиво. Дети редко пользуются городом, ты же знаешь, кроме случаев, когда бывают у бабушки. В этом году мы даже не ходили на иллюминацию 8 декабря, хотя они это обожают. Как и все остальное – по моей вине. Я уже сама не своя.
8 декабря, вместо того чтобы уважить Фурвьерскую Богоматерь, я готовила отвары.
Подручники все у меня отняли. Я вся почернела изнутри.
Мы вернулись около восьми вечера. Дети проголодались, я отправила их умыться, чтобы тем временем что-нибудь приготовить. Позвала на подмогу Кристину, но напрасно. Я искала ее повсюду, проклинала, изрыгая себе под нос злобные ругательства. Обыскала весь дом, как недавно ее комнату.
И на этот раз нашла.
Она была в ванне. В моей ванне. В нашей ванне. Единственной в доме.
Эта ванна – последнее место, где мы с тобой занимались любовью.
Должно быть, ей стало плохо из-за моих отваров, и в мое отсутствие она наверняка решила, что в ванне ей полегчает, что она ничем не рискует, всего полчасика, пока не станет лучше.
Она утонула, Тома.
Должно быть, потеряла сознание и захлебнулась.
Я хотела убить ее своими руками, но всего лишь подтолкнула к смерти. Издали, как колдунья. Даже убийство у меня не вышло. Не осмелилась. Духу не хватило.
Я слила воду из ванны, она давно остыла.
Задернула шторку, закрыла нашу комнату на ключ.
Не могла видеть ее лицо. Не могла видеть ее нагое тело. Теперь мне хотелось бы ее спасти. Мертвая, она похожа на ребенка.
Дети стали ее требовать, ты же знаешь. Я наплела им, что ей пришлось срочно уехать в свою страну, дескать, ее мама плохо себя чувствует. Тебе я, разумеется, расскажу то же самое.
Натан заплакал, Лиз поняла.
Не знаю, что в точности она поняла, но поняла, что что-то произошло. Она ни о чем не спросила, но я знаю свою дочь.
Нашу дочь.
Мы поужинали все втроем, как ни в чем не бывало, филе индейки с жареной картошкой. Это был самый чудовищный ужин за всю мою жизнь – хотя чудовищных ужинов мне хватало – смотреть, как вы с девчонкой меня обманываете.
В своей спальне, сидя на этих простынях, которые вы замарали, я думала всю ночь.
Дигиталин, Тома, легко обнаруживается.
На ее столе старый «Ремингтон», огромная черная тварь со стальной челюстью.
Она ничего больше не напишет на этой чертовой машинке.
Машинка для раскатывания теста, для жарки картошки.
Машинка для лжи.
Я знала ее стиль, потому что слышала, как она говорит. Изучала. Ненавидела. В конце концов, мой отец был спецом по подделкам. Каков отец, такова и дочь.
Нет: ни одно поколение не избежало войны.
Я напечатала прощальное письмо – начинала тысячу раз, опять и опять, печатала вкривь и вкось – а потом положила на «Ремингтон» в конверте на твое имя.
И снова заперла на ключ.
Сожгла все ее вещи. Акрил горел в камине с ужасной вонью. Но на заре от нее, Кристины Рациевич, не осталось больше ничего.
Ничего, кроме ее тела, лежащего в ванне.
Я достала покрывало, самое красивое, кашемировое, с рисунком в пастельных тонах. По крайней мере, мертвая она будет прилично одета.
Сегодня утром я отвезла детей к матери.
Луиза: «А школа? Я же не могу отвозить их в школу! Ну, Грас, ты же знаешь, я больше не вожу машину!»
В ужасе – среди своих зеленых насаждений.
Грас: «Подумаешь, пропустят школу, велика важность! Все равно через три дня каникулы».
Луиза: «Но почему, великие боги?! Что творится?»
Грас (импровизируя): «Мне надо сделать ремонт в доме. Сюрприз для Тома. К Рождеству. У тебя им будет спокойнее».
Тут Луиза тоже что-то поняла и тоже ни о чем не спросила.
Приготовила горячий шоколад.
Я стою в нашей ванной, напротив зеркала. Мое отражение не имеет смысла, это все равно что отсутствие отражения.
Нет меня в этом зеркале. Нет Грас Мари Батай.
Батай – имя собственное, вообще-то, немного запачканное. Если ты меня бросишь – а я знаю, что бросишь, – я опять возьму свое прежнее.
Брессон. Чистое имя.
Героическое.
Если не записать все это, откуда мне знать, что это правда?
Словно кошмар, прикидывающийся реальностью.
На моем затылке опять появилась седина. Она атакует мои виски, распространяется, укореняется. Я – виноградная лоза, пораженная антракнозом[21].
Девчонка мертва, а я все старею.
* * *
На автовокзале я оказался раньше времени. Я устал, рассудок мой был изломан. Я смотрел на людей, на любовников, ищущих любовниц, как на огромный резервуар, полный бесконечно изменчивых союзов, – в общем, видел мир чувственно искаженным призмой своей ночи.
Я явился в дом около десяти, по пути встретив почтальона с покрасневшим носом – увы, это обретет свое значение. Всю поездку я не совсем сознавал происходящее, никак не мог определить, то ли я безумно счастлив, то ли совершенно подавлен. В моей голове крутился волчок, похожий на детский, с деревянными лошадками и цирковой раскраской.
Ты сама знаешь, Кора, после своих приключений на одну ночь я просыпаюсь совершенно разбитым, но в этот раз все было иначе. Я не чувствовал себя ни печальным, ни виноватым. Я был тверд, но моя освобожденная тень плясала на тротуаре исступленным паяцем.
Будущее наконец опять становилось похожим на будущее.
Близнецы играли в «семь семей» на бархатной банкетке – мне мама нужна, у меня нету. Я поцеловал их в лоб, одного за другим. Нежные и прохладные, как всегда.
– Все в порядке, ребята?
– Угу.
– Угу.
Я их явно отвлекал.
Завтра, в среду, 29 декабря, я должен буду отвезти их в Шатору, к твоим родителям. После твоей смерти мы устроились таким образом: Рождество со мной, Новый год с ними. Присутствие близнецов уменьшает их боль; в Солин и Колене есть немного от тебя – ты ушла не напрасно. То же самое говорит твоя мать, когда видит их: Мой единственный ребенок ушел не напрасно. Твой-то отец никогда от этого не оправится. Так же холоден со мной, как и Грас, эту отстраненность ничто и никогда не сможет уменьшить. Я его прощаю, ты же знаешь.