Дядюшка Анагностис глянул на небо, на горы вокруг, которые уже терялись в темноте, и сказал:
– Ночь наступила. Пойду я.
Он немного помедлил, словно раскаиваясь, что с губ его сорвались такие слова, словно он выдал некую великую тайну и теперь пытался взять ее обратно.
Дядюшка Анагностис положил свою иссохшую руку мне на плечо, улыбнулся и сказал:
– Ты молод, не слушай стариков. Если бы поступали так, как говорят старики, мир бы погиб. Если повстречается тебе на пути какая-нибудь вдова, бросайся на нее! Женись, произведи на свет детей, не робей: мучения – они ведь для молодцов!
Я возвратился к себе, на берег, зажег огонь, приготовил чай на вечер. Я устал, проголодался и теперь, за отдыхом и едой, чувствовал счастье более чем человеческое – животное, вечное.
Вдруг в окошке появилась маленькая, недоразвитая головка Мимифоса. Он поглядел, как я ем, сидя на корточках у огня, и лукаво улыбнулся.
– Чего тебе, Мимифос?
– Вдова шлет тебе привет, хозяин. И еще корзинку с апельсинами. Говорит, только что сорвала в саду.
– Вдова? – вздрогнул я. – Почему она мне их шлет?
– За доброе слово, которое ты сказал сегодня сельчанам.
– Что еще за доброе слово?
– Я-то почем знаю? Передаю только то, что она сказала.
И он вывалил апельсины на кровать. Весь барак наполнился благоуханием.
– Поблагодари ее за гостинец и скажи, пусть будет начеку! Пусть будет начеку и не вздумает появиться в селе, слышишь? Пусть лучше носа из дому не высовывает, пока не пройдет какое-то время, пока беда не забудется. Ты понял, Мимифос?
– И больше ничего, хозяин?
– И больше ничего, ступай!
Мимифос подмигнул мне:
– И больше ничего?
– Уходи!
Он ушел. Я почистил апельсин – сочный и сладкий, как мед, – лег, сон овладел мною, и всю ночь гулял я в апельсиновом саду, дул теплый ветерок, моя переполненная грудь была открыта нараспашку, а за ухом у меня была веточка базилика. Я был деревенским парнем лет двадцати, гулял по апельсиновому саду, насвистывал и ожидал… Кого я ожидал, и сам того не знаю, но сердце мое было готово разорваться от счастья. Я закручивал себе усы и слышал всю ночь, как за апельсиновыми деревьями вздыхает море. Словно женщина.
XV
В тот день от лежащих за морем африканских песков дул жаркий южный ветер. Кружащийся облаком мелкий песок носился в воздухе, набиваясь в горло и проникая до самого нутра. Песок хрустел на зубах, глаза жгло. Чтобы съесть кусок хлеба без песка, приходилось плотно закрывать окна и двери.
Духота. В удручающие дни буйства древесных соков мной тоже овладело весеннее беспокойство. Слабость, волнение в груди, зуд во всем теле, желание – желание или воспоминание? – какого-то другого, простого, большого счастья. Такое же наслаждение, такую же боль в дни весеннего буйства, наверное, чувствует и гусеница в коконе, когда у головы ее раскрывается, словно две раны, пара крылышек.
Я отправился на трехчасовую прогулку по каменистой горной тропинке к небольшому минойскому городу, который снова появился на свет после трех или четырех тысячелетий забвения и теперь опять грелся в лучах своего любимого критского солнца. Может быть, думалось мне, я устану от прогулки и избавлюсь таким образом от весенней грусти.
Серые камни, переливающиеся, словно сталь, залитая светом нагота, горы – все было так, как мне и нравится, без уютной романтической зелени. Ослепленная ярким светом сова с круглыми желтыми глазами сидела на камне – серьезная, изящная, таинственная. Я ступал легко, чтобы не вспугнуть ее, но она полностью обратилась в слух, испугалась, бесшумно вспорхнула и исчезла между скалами. Пахло тимьяном, дрок уже выпустил между колючками первые нежные желтые цветы.
Добравшись до небольшого опустевшего города, я был потрясен необычайным зрелищем. Был полдень, солнечные лучи падали отвесно, поглощая развалины. В покинутых древних городах это время дня опасно. Воздух наполнен голосами и духами. Достаточно затрещать ветке, пробежать ящерице, проплыть, отбрасывая на землю тень, облачку, и тебя охватывает панический страх. Каждая пядь земли, по которой ты ступаешь, – могила, из которой взывают мертвые.
Постепенно глаз привык к обилию света. Теперь среди этих камней уже можно было различить следы творений рук человеческих: две широкие дороги, мощенные гипсовыми плитами, по обе стороны от них – узкие извилистые улочки, круглая площадь агоры[39], к которой с демократической снисходительностью примыкает царский дворец с двойными колоннами, с широкими каменными ступенями и узкими кладовыми.
А в самом центре города – там, где камни стерты множеством человеческих ног, простиралось святилище Великой Богини с обнаженными тугими грудями и извивающимися вокруг рук священными змеями.
Повсюду были расположены крохотные лавочки и мастерские – маслобойни, кузнечные, плотницкие, гончарные. Искусный, тщательно продуманный хозяйственный муравейник, вот уже несколько тысяч лет покинутый муравьями. В одной из мастерских неизвестный художник резал из камня с прожилками сосуд – замечательное произведение искусства, закончить которое он так и не успел. Резец выпал из рук мастера и был найден через тысячи лет рядом с незаконченным изделием[40].
Вечные, излишние бессмысленные вопросы – почему? зачем? – приходят в который уже раз, вызывая горечь в душе: этот незаконченный сосуд, над которым прервался некогда в радостном и уверенном полете творческий порыв художника, предлагает испить яду.
Вдруг на камне рядом с развалинами дворца появился пастушок – загорелый, с черными коленями, с украшенной бахромой повязкой поверх курчавых волос.
– Эй, кум! Куманек! – позвал он меня.
Мне хотелось побыть одному. Я сделал вид, что не слышу.
Но пастушок только посмеялся надо мною:
– Эй! Не прикидывайся, будто не слышишь. Сигаретки нет, куманек? Угости, а то я тут в одиночестве тоскую.
В последнем слове было столько пафоса, что сердце мое дрогнуло.
Сигареты у меня не было, и поэтому я протянул ему деньги. Но пастушка это только разозлило.