Кумовство это было для меня очень скорбным, и потому, услышав такое же предложение от мадам Ортанс, я вздрогнул.
– Буду, – ответил я. – Клянусь честью, мадам Ортанс…
– С этого момента, когда мы будем одни, можешь называть меня кумой… – сказала мадам и гордо улыбнулась.
Она поднялась, поправила выбившиеся из-под шляпки букли, облизала губы и сказала:
– Спокойной ночи, кум! Спокойной ночи! Ах, поскорее бы свидеться с ним…
Я смотрел, как она удаляется, покачиваясь и изгибая старушечью поясницу с кокетством девочки. Она прямо-таки летела от радости, а ее старые растоптанные туфельки оставляли глубокие следы на песке.
Не успела мадам скрыться за мысом, как на берегу раздались дикие крики и плач.
Я вскочил и бросился бежать. У другого мыса женщины голосили, словно оплакивая кого-то. Я поднялся на скалу и посмотрел вдаль. От села торопливо шли мужчины и женщины, за ними с лаем бежали собаки, несколько всадников скакало впереди, густым облаком поднималась пыль.
«Какая-то беда приключилась», – подумал я и стал быстро спускаться к мысу.
Шум нарастал. Солнце уже закатилось, несколько розовых весенних облачков неподвижно застыли в небе. На смоковнице архонтовой дочки появилась новая зеленая листва.
Вдруг передо мной выскочила мадам Ортанс. Она бежала назад, растрепанная и запыхавшаяся. Одна туфелька слетела у нее с ноги; держа туфельку в руке, мадам бежала и плакала.
– Кум… Кум… – закричала она и чуть было не упала на меня, но я поддержал ее.
– Почему ты плачешь, кума? – спросил я и помог ей надеть растоптанную туфельку.
– Я боюсь… Боюсь…
– Чего?
– Смерти.
Она учуяла в воздухе запах Смерти и испугалась. Я взял ее за дряблую руку, но старушечье тело дрожало и сопротивлялось.
– Нэ хочу… Нэ хочу… – завизжала мадам.
Бедняга боялась приближаться к месту, где побывала Смерть. Чтобы Смерть не увидела и не запомнила ее… Как и все старики, наша злополучная русалка пыталась спрятаться в траве, став зеленой, или припасть к земле, став темно-коричневой, чтобы Смерть не распознала ее. Она втянула голову в свои пухлые сутулые плечи и дрожала.
Мадам поплелась к маслине, ее залатанное пальтишко раскрылось.
– Укутай меня, куманек, – просила она. – Укутай меня и уходи.
– Тебе холодно?
– Холодно, укутай меня.
Я укутал мадам как можно тщательнее, чтобы ее нельзя было распознать на земле, и ушел.
Вскоре я уже подходил в мысу. Рыдания слышались все явственней. Передо мной пробежал Мимифос.
– Что случилось, Мимифос? – закричал я.
– Утопился! Утопился! – ответил тот, не останавливаясь. – Утопился!
– Кто?
– Павлос, сын Маврантониса.
– Из-за чего?
– Вдова…
Голос его утонул в шуме. В мрачном воздухе, где замерло слово, возникло трепетное, опасное тело вдовы.
Между тем я приблизился к скалам, у которых собралось все село. Мужчины стояли молча, с непокрытой головой, женщины, спустив платки на плечи, рвали на себе волосы и пронзительно вопили, а на гальке лежал разбухший, сильно посиневший труп. Почтенный Маврантонис стоял над ним неподвижно и смотрел. Правой рукой он опирался на посох, в левой зажал свою седую жесткую бороду.
– Будь ты проклята, вдова! – раздался вдруг пронзительный вопль. – Бог тебя покарает!
Какая-то женщина вскочила с земли и крикнула мужчинам:
– Неужели в нашем селе не найдется мужчины, который бы зарезал ее на коленях, как ягненка? Тьфу на вас!
И она плюнула на молча смотревших мужчин.
Контоманольос, хозяин кофейни, встрепенулся и крикнул:
– Не нужно срамить нас, Деликатерина! Не нужно срамить нас! Есть у нас в селе настоящие мужчины, и ты сама скоро это увидишь!
Тут я не выдержал и воскликнул:
– Постыдитесь! Да разве женщина в чем виновата? Так уж ему на роду было написано. Бога побойтесь!
Но никто даже не стал возражать.
Верзила Манолакас, двоюродный брат утопленника, взял труп на руки и двинулся к селу. Женщины пронзительно вопили и рвали на себе волосы, а увидав, что труп уносят, бросились было, чтобы вцепиться в него, но почтенный Маврантонис отстранил их, подняв посох, и пошел впереди. Следом двинулись, причитая, женщины, а за ними молча – мужчины.
Они исчезли в сумерках, и снова стало слышно спокойное дыхание моря. Я огляделся: вокруг никого не было.
– Вернусь, – сказал я. – Много горести – слава богу! – имел и этот день.
Я в раздумье пошел по тропе и разглядел в полумраке дядюшку Анагностиса, который все еще стоял на камне, опустив подбородок на посох и глядя на море.
Я позвал его. Он не услышал. Тогда я подошел, он увидел меня, кивнул и пробормотал:
– Бедные люди! Жаль молодой жизни! Не смог горемычный вынести своей страсти, бросился в море и утонул. Избавился.
– Избавился?
– Избавился, сынок, избавился. А что бы он с ней делал – с жизнью-то? Женился бы на вдове, так вскоре пошли бы сетования, а может быть, и позор бы приключился. Она ведь как кобыла горячая. Так и ржет, едва мужчину увидит. А не женился бы на ней, опять-таки горевал бы всю жизнь, потому как считал бы, что потерял невесть какую ценность. Впереди – пропасть, позади – река.
– Не говори так, дядюшка Анагностис. После таких слов и жить не хочется.
– Не бойся! Разве их кто услышит? А если и услышит, разве поверит? Вот, к примеру, разве бывал человек счастливее меня? Были у меня поля, виноградники, маслины, дом двухэтажный. Настоящий хозяин. И жена у меня была хорошая, послушная, сыновей рожала, никогда мне в глаза глянуть не смела, и дети у меня хорошие. Грех жаловаться. И внуки есть. Чего же еще желать? Я в земле прочно укоренился. И все же, если бы родился я снова, повесил бы и я камень на шею и бросился бы в море, как Павлис. Тяжела жизнь, даже самая удачная и то тяжела, будь она неладна!
– Чего ж тебе недостает, дядюшка Анагностис? Почему ты вздыхаешь?
– В том-то и дело, что все у меня есть! Да только с таким вопросом обратись ты лучше к сердцу человеческому!
Он немного помолчал и посмотрел на море, которое начало уже темнеть.
– Хорошо ты сделал, Павлис! – воскликнул старик и поднял посох. – Женщины пусть себе вопят – на то они и женщины, глупые создания. А ты избавился. И отец твой о том знает, потому – видел? – ни звука не издал.