— Живой? — спросил Глымов.
— Кто? — не поняла Катерина.
— Федька этот… Пряхин?
— А поди знай! Как немцы уходить стали, так и он с ними подался. И еще человек пятнадцать, которые в полицаи пошли. Из бывших раскулаченных.
Они сидели за выскобленным, чисто вымытым столом, освещенным старой керосиновой лампой. Хозяйка выставила бутыль самогона, две граненые стопки, чашки с вареной картошкой, сморщенные соленые огурцы. Глымов достал из вещмешка три открытые банки тушенки, немецкие галеты, куски колотого сахара. Девочка лет семи сидела рядом с Катериной и громко грызла большой кусок сахара.
Глымов степенно ел тушенку с картошкой, ел с тарелки, ложкой, и ему нравилось так есть — не спеша, обстоятельно. Он взял бутыль и наполнил граненые стопки.
— Ну, давай, Катерина, за все наши горести и радости.
— Надолго тебя погулять отпустили? — улыбнулась Катерина, поднимая свою стопку.
— Комбат сказал — отдохни денек-другой, там видно будет…
Они чокнулись, выпили, и Глымов вновь со степенной обстоятельностью принялся за еду. Катерина же съела кусочек тушенки, тем и обошлась, и только смотрела на Глымова, подперев кулаком щеку.
— Поди, по дому родному соскучился? — участливо спросила она.
— Да не было у меня никогда родного дома, вот ведь штука какая, — вздохнул Глымов.
— Как так? — весело удивилась женщина. — А с виду мужик такой домовитый, хозяйственный… Я уж было жене твоей позавидовала.
— И жены у меня никогда не было, — усмехнулся Глымов.
В темных глазах женщины колебалось пламя от керосиновой лампы, потом блеснуло недоверие, потом — хмельное веселье:
— Так ты, видать, по бабам ходок, что ли?
— А ежели и так, то что, прогонишь? — Он тоже улыбнулся, подмигнул ей.
— Да куды уж там… — Она махнула рукой, — скажешь тоже — прогонишь… — Она вдруг помрачнела, не сводя глаз с огонька лампы.
— Немцев-то, поди, не прогоняла? — неожиданно спросил Глымов, спросил тяжело, будто ударил.
— Нет, не прогоняла… — горестно вздохнула Катерина.
— И много их к тебе заглядывало?
— Да ходил один…
— Дядя Курт! — громко сказала девочка. — Он мне шоколадки приносил! И колбасу!
— Приходил, Ниночка, приходил. — Женщина смахнула слезу, погладила дочь по голове. — Ты поешь мяса-то, поешь…
— Не хочу, — мотнула головой девочка, продолжая грызть кусок сахара.
Глымов принялся сворачивать самокрутку. Толстые пальцы ворочались неуклюже, махра просыпалась на стол… Наконец скрутил, прикурил от лампы, глубоко затянулся. А женщина все смотрела на огонек застывшими, блестящими от слез глазами.
— Не переживай, — сказал Глымов. — Мы сами в том и виноватые…
— Да вы-то в чем виноватые? — со слезами в голосе спросила женщина и громко высморкалась в платочек, который достала из рукава платья.
— А в том, что немца сюды допустили… вояки хреновы… — жестко проговорил Глымов. — А бабы расплачивались.
И, словно в благодарность за эти слова, она так жарко, так неистово обнимала его ночью, так жадно целовала и беззвучно плакала, прижимаясь к нему изо всех сил, что при этом страшно скрипела старая деревянная кровать.
…А потом они лежали, мокрые и обессилевшие, и ее голова покоилась на его откинутой руке, и она осторожно гладила заскорузлыми, узловатыми пальцами его голую грудь, целовала в небритую щеку, и в черное ночное окно заглядывала ясная ярко-зеленая луна, и совсем мирная тишина стояла над деревней. Глымов смотрел в потолок, возвращаясь мыслями в прошлое.
Всплыло в памяти заседание народного суда: скамья подсудимых, на которой сидит остриженный под нуль Антип Глымов, молодой еще, угловатый парень; по бокам два милиционера. И судья, пышнотелая женщина, и два народных заседателя, один пожилой рабочий с седыми усами, другой молодой человек в больших роговых очках.
— Встать! Суд идет!
Глымов встал. Поднялись и немногие присутствующие в маленьком зальчике судебных заседаний.
— Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики… — торжественно начала судья.
Глымов слушал вполуха, потому что давно знал, сколько ему «вломит» судья, и все смотрел на присутствующих в зале женщин и мужчин. Один из них, встретив взгляд Глымова, коротко подмигнул ему и сделал какой-то знак. Глымов едва заметно кивнул в знак согласия.
— …к восьми годам лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях строгого режима… — закончила читать приговор судья. — Приговор может быть обжалован в вышестоящую судебную инстанцию в течение десяти дней со дня оглашения.
А потом его долго вели длинными гулкими тюремными коридорами, желтое солнце едва пробивалось сквозь пыльные грязные окна, забранные металлическими решетками. Сзади шли конвоир и надзиратель, который крутил на пальце железное кольцо с большой связкой ключей. Звон ключей разносился далеко по коридору. Слева тянулись двери камер с круглыми глазками и закрытыми деревянными окошечками.
— Стой, — скомандовал надзиратель и стал отпирать дверь. С лязгом и скрежетом провернулся ключ в замке, и Глымов вошел в полутемную камеру. Дверь закрылась.
Глымов присмотрелся в полумраке к обитателям камеры, их было человек пятнадцать, широко перекрестился, поклонился:
— Здравия вам желаю, православные… — Потом поклонился троим татарам в тюбетейках, сидевшим на нижних нарах в углу: — И вам, граждане мусульмане… — И еще раз поклонился двоим евреям — один из них был в кипе. — И вам доброго здравия желаю, граждане жиды. Звать меня Антипка Глымов, кликуха — Кулак, я — вор…
И снова зал судебных заседаний, три стула с высокими спинками, на которых вырезаны государственные гербы, судья и двое народных заседателей, и Антип Глымов на скамье подсудимых, и громкий голос произносит повелительно:
— Встать! Суд идет!
А потом долгие месяцы в одиночке, когда мерил шагами камеру — от окна до двери, курил, иногда останавливался, смотрел в мутное пыльное оконце на далекое небо…
— Вор я, Катерина… — вдруг глухо сказал Глымов.
— Как вор? — не поняла Катерина, приподняв голову. — Какой вор?
— Вор в законе… всю жизнь по тюрьмам да лагерям… на воле считанные годы…
— Господи, твоя воля… — только и смогла прошептать Катерина. — Миленький ты мой… как же это так тебя угораздило-то?
— Так и угораздило… как куру в ощип… — он тяжело поднялся с кровати, прошлепал босыми ногами к столу, отыскал в потемках окурок самокрутки, нащупал на столе коробок со спичками, чиркнул, прикурил. Пламя спички на миг осветило исхудалое угрюмое лицо с темными впадинами щек, острыми, выпирающими скулами и тяжелым подбородком. Он сел на лавку, расставив ноги в кальсонах, упершись локтями в колени, и долго курил, глядя в окно на ясную луну. Вдруг проговорил, повернув голову к кровати: