ПРЕДИСЛОВИЕ
18 февраля 1943 года, когда военные действия были решительно обращены против Третьего рейха, Йозеф Геббельс, министр пропаганды Германии Адольфа Гитлера, заставил свою нацию вступить в «тотальную войну». Нацистская Германия воевала больше двух лет, но после безоговорочной капитуляции в начале мая 1945 года стало ясно, что немцы слишком дорого заплатили за нацизм.
Больше всего пострадали немецкие деревушки и фермы, мужчины, женщины и дети, населявшие их, в том числе Пауль Борн и его семья. Возмездия не избежало и население крупных немецких городов. Один из ярких примеров тому — Гамбург. В июле 1943 г. целью союзной авиации было стереть город с лица земли. В своей книге «Подлинная история разрушения» немецкий писатель В.Г. Себальд (1944–2001) утверждает, что в результате одного лишь только авианалета ранним утром 27 июля на Гамбург было сброшено «10 000 тонн дробящих взрывчатых и зажигательных бомб», превративших густонаселенный район в «огненный шторм небывалой силы».[1]
Описание Себальда появилось полвека спустя после другого описания апокалипсического летнего утра, основанного на воспоминаниях другого немецкого писателя — Ганса Эриха Носсака, который был свидетелем уничтожения Гамбурга. Через три месяца он напишет мемуары о тех событиях. Как и книга Пауля Борна «Волки Второй мировой войны», отчет Носсака не был переведен на английский язык до начала XXI века. Однако название повести Носсака знакомо любителям кино, кто увидел впечатляющий фильм Оливера Хершбигеля 2004 года — о последних днях Гитлера в апреле 1945 года. Тогда Красная Армия, с которой Борну ранее уже пришлось встретиться на востоке, штурмовала Берлин, нанося последние сокрушительные удары нацистскому режиму. В англоязычной версии немецкое название фильма, «Der Untergang», звучало как «Крушение», но когда Джоэль Аджи переводил одноименный рассказ Носсака о разрушении Гамбурга, он назвал его «Конец». Оба понятия — «крушение» и «конец» — вполне адекватно передают выпавшие на долю Носсака события; найдется им место и в повествовании Борна, которое было с успехом переведено и адаптировано Иваном Ференбахом.
Носсак с самого начала видел стену огня, охватившего его родной город, из сельской хижины, десятью милями южнее окраин Гамбурга. Он пишет, что в среду, 21 июля 1943 года, он отправился туда встретиться с женой Ниси, которая на время отпуска сняла домик за городом, чтобы хоть немного забыть о войне. Был ясный день, и оттуда, где они находились, открывался вид на ведущую в город дорогу.
Отдых Носсака долго не продлился. Спасения от бедствий войны, разрушений, бомбежек, дыма и смрада пожарищ не было, нельзя было и бросить тех, кого война оставила без крова над головой. Всего лишь несколько дней миновало с тех пор, как Носсак покинул Гамбург, отправившись на отдых, и «рев восьми сотен самолетов»[2]расколол жизнь навсегда, по крайней мере, для него. Воздушные атаки на Гамбург не были новостью, но когда они достигли своего пика в июле 1943-го, как пишет Носсак, «наступил конец».[3]
Возвратившись не только в опустошенный Гамбург, но и на руины собственной жизни, семья Носсаков испытала «невообразимый ужас от осознания утраты всего того, что мы считали само собой разумеющимся».[4]Носсак подчеркивает невосполнимость этой потери, указывая на то, что слова «мог бы» были в ту пору самой горестной фразой, звучавшей среди хаоса, некогда бывшего крупным немецким городом. Мог бы означало навеки упущенные возможности, способные предотвратить беды, обрушившиеся на Гамбург, которые навлекло нацистское государство. Если для Носсаков фраза мог бы означала, что им чудом удалось избежать гибели, для многих других она заключала в себе недопустимость массовой гибели людей, их нажитого, разрушений, жесточайшего перекраивания их судеб. Тем не менее людские решения — наиболее важные, ключевые, в том числе и принятые самими немцами, — обернулись трагедией для многих миллионов.
Слова мог бы усугубляют отчаяние, охватившее Носсака при воспоминании обрывка разговора, случайно услышанного им однажды в охваченном горем Гамбурге. Пожилая женщина сказала своей дочери: «Разве я тебе не говорила все время, что ты могла бы», — а затем, пишет Носсак, «дочь взвыла, будто смертельно раненное животное». Он добавил, что «в наши дни, когда кто-нибудь в разговоре близок к тому, чтобы пуститься в рассуждения на тему «мог бы», собеседник тут же оборвет его или же сам говорящий вдруг смолкнет на полуслове, добавив: «Впрочем, какое это теперь имеет значение?»[5]
Общий настрой «Волков Второй мировой войны» не таков, как у воспоминаний Носсака о Гамбурге, но и эта книга написана все в том же минорном ключе. Пауль Борн не столь меланхоличен, как его гамбургский современник, и его язык не отличается поэтичностью. Условия жизни обоих тоже непохожи: Носсак — городской житель, писатель, Борн — фермер, живущий на земле Восточной Пруссии, и географически, и в культурном отношении далекий от куда более утонченного урбанистического окружения Носсака. И хотя эти два немца тезки, их связывает нечто большее, чем просто совпадение имен. Как «братья по несчастью», они близки по духу.
Насколько известно, в жизни Носсак и Борн никогда не встречались, но они непременно нашли бы общий язык, поскольку оба занимали в отношении нацизма позицию, которую Ференбах метко охарактеризовал как мучительное смирение. Оба были законопослушными немцами, но ни в коей мере не приверженцами нацизма. Пока каждый из них желал оставаться на родине, отчаянно сражаясь, как Борн, или же глубоко переживая ее крах, как это было с Носсаком, ни тот, ни другой не возлагали надежд на лидеров третьего рейха. Во многих аспектах — в патриотическом и в личностном — их постоянно обуревали тревоги.
Переживания Носсака и Борна проистекали из сознания, что их страна пошла по неверному пути. Оба изначально знали, что последствия нацизма обернутся трагедией. И еще их мучило понимание того, что принятое ими решение приравнивало их скорее к нацистам, чем к оппозиционерам. И, невзирая на проявленную ими активность, эти люди обрекли себя на двусмысленность положения, на жизнь в некоей серой, промежуточной зоне. С одной стороны, они были верноподданными нацистской Германии того времени — времени, внушавшего им стыд и даже презрение, однако вышеописанные чувства ни в коей мере не подвигли их на открытое сопротивление государству, чей закат и падение они предвидели, справедливо оценивая его как вполне заслуженный!