экрана, он привычно подвел стрелку мыши к ярлыку «Мои документы».
Все, им написанное за последние два года, находилось здесь, за этим крохотным ярлычком, открывалось двойным щелчком мыши. Кроме этих треклятых «документов» ничего в его жизни больше не было.
Звонарев вошел в литературу с книгой своих страшноватых медицинских рассказов. Ее никогда бы не напечатали ни при Брежневе, ни при Андропове, ни при Черненко, а при Горбачеве – пожалуйста, да еще в комсомольском издательстве. Но если бы хоть несколько подобных рассказов – вовсе даже не книгу! – опубликовали при Брежневе или Андропове, громкая слава Звонареву была бы обеспечена. А в конце 80-х годов беспощадных книг на запретные прежде темы выходило уже много, и имя Звонарева затерялось среди прочих имен, упоминаемых в обзорах через запятую. Один критик, правда, сравнил книгу с «Записками юного врача» Булгакова. («Напишет ли Звонарев “Мастера и Маргариту”?» – спросил он в конце обзора.)
Впрочем, сам Алексей уже невысоко ставил свои страшилки и со времен Литинститута их не писал, вернувшись к философской прозе. В рукопись книги он включил все: от низкого жанра до высокого. Какого же было его удивление, когда он понял, что редакторы перестроечного комсомольского издательства предпочитают страшилки и бытовую мистику! От остального они избавились, мотивируя сохранением цельности замысла и композиции. И приклеились после этого к Звонареву ярлыки: то ли он молодому Булгакову подражает, то ли молодому Хемингуэю, то ли Набокову, то ли Кортасару… Но особенно обижаться на критиков не приходилось, потому что и впрямь непонятно было по этой книге, в какую сторону развивается Алексей как писатель.
Тем не менее первая книжка Звонарева «На опустевших улицах», напечатанная громадным для дебютанта тиражом в 50 тысяч экземпляров и стоившая всего 1 рубль, разошлась по читателям так быстро, что он и моргнуть не успел. Советская система распространения еще исправно работала – без какой-либо рекламы, между прочим. Отклики к Звонареву приходили из Киева, Свердловска, Челябинска, Якутска… Но почему-то в московских магазинах книга почти не появлялась – стало быть, она не стала событием для Москвы. Размышляя теперь над своей писательской судьбой, Алексей приходил к выводу, что она в точности повторила судьбу «Опустевших улиц». «Не то чтобы д’Артаньян не умел пользоваться обстоятельствами, но сами обстоятельства сложились не в пользу д’Артаньяна».
Сейчас автор книги, быстро разошедшейся в несколько десятков тысяч экземпляров далеко за пределами столицы, вошел бы в первую десятку лучших писателей, издатели рвали бы у него рукописи, а тогда «первачи» определялись популярностью в Москве, причем среди довольно узкого круга читателей, «элиты». А потом «элита» с помощью подконтрольной прессы и телевидения навязывала мнение всей стране. За пределами столицы, например, практически неизвестны были такие писатели, как Аксенов и Искандер, а по отзывам московских критиков, выходило, что они чуть ли не самые читаемые.
Нынче Звонарев и мечтать не мог, чтобы его книга вышла таким тиражом, как «На опустевших улицах», но и тираж в две-три тысячи экземпляров, продаваемый исключительно в пресыщенной Москве, расходился вяло… В конце 80-х годов было вполне достаточно для славы, чтобы книга просто стояла в каждом московском магазине с их еще небогатым ассортиментом, а теперь, когда глаза разбегались от ярких обложек, книга могла стоять, а могла и не стоять – значения это не имело. Нет рекламы – уповай на Бога. Не вошел вовремя в модную обойму – пребывай в тени.
Обидно было, что в провинции, где серьезных книг продавали крайне мало, Алексея еще помнили, в чем он убедился, побывав с писательской делегацией в Екатеринбурге. Там, вероятно, покупали бы его книги, если бы их кто-нибудь привез. Но кто, на какие деньги их теперь повезет? Заколдованный круг!
Нет, если уж сначала что-то пошло наперекосяк, потом нипочем не исправить. Ну разве не насмешка судьбы, что литературное направление, к которому в молодости принадлежал Звонарев со своими «Опустевшими улицами», теперь, когда он от него отошел, «вернулся к истокам», стало навязываться как соцреализм в советскую эпоху! То ли Алексей всюду не успевал, то ли, напротив, являлся слишком рано… Впрочем, он давно уже не мечтал попасть в струю, за это в нынешнюю пору пришлось бы слишком дорого платить. Звонарев не мог быть вместе с теми, кто радовался распаду страны, кто аплодировал Ельцину под залпы пушек, бьющих по Верховному Совету, кто сочинял расстрельные письма, как в тридцать седьмом году. Все это очень походило на то, что мрачно предсказывал за год до перестройки полковник Трубачев…
Но, кроме неблагоприятных внешних обстоятельств, было еще кое-что, не устраивавшее Алексея в собственной литературной судьбе. Он так и не решил проблемы, над которой когда-то, незадолго до своего нервного срыва, размышлял на балконе писательского дома в Ялте. Пусть он ни в чем не уступал более удачливым писателям, которые были теперь на слуху, – мог писать не хуже постмодернистов и не хуже реалистов, – но он, оглядываясь на пройденный творческий путь, не видел своего следа со своим, характерным отпечатком подошвы. Следов-то было много, а где чей – не разберешь… И он, и другие как-то пробегали по литературе рысью, вместо того, чтобы идти основательно, достойно, крепко вдавливая каблуки в землю. Попрыгунчики…
«Что мы можем сказать людям? Что открыть? Чем удивить? – спрашивал себя Звонарев. – Мы плоть от плоти своего народа, и у нас так же нечиста совесть, как и у всех. Мы связаны одной кровеносной системой. Народом овладели жадность и зависть, и нами тоже. Свои пороки мы принесли в литературу. Мы, как стриптизеры, раздеваемся перед публикой, хотя публика нас этого делать не просила. Откуда же взяться чистоте мысли и образов? Они прямо зависят от чистоты помыслов писателя».
Все больше Алексей убеждался, что ялтинские мысли о высокой цели, которая обязательно должна быть у серьезного писателя, являлись не юношеским максимализмом, а вполне трезвым пониманием места писателя в русской литературе. Выражать свое «я» в ней было недостаточно. Да и не хотел Звонарев никому навязывать свое «я»: не видел он в нем ничего привлекательного… Именно высокая цель в литературе, думал он студентом, способна органически соединить философский подход и изобразительный метод. Когда же он стал печататься и зарабатывать писательством деньги, то незаметно для себя решил: идеи и цели – не главное, основная движущая сила прозы – сюжет, а в хорошем сюжете, как в матрешке, можно найти все – и цели, и идеи, и образы, и героев. Было время, он буквально помешался на этих сюжетах. Выдумывал, высасывал из пальца, выхватывал из газет (его собственная жизнь была небогата сюжетами, а наблюдений не хватало)… И что же? Теперь ему