как раз напротив заката вижу: под угором у самой-те кромки воды сидит баба, лицом-те к воде, с большей-большой косой. Коса-то распущена на лицо и плечи, лица я не увидел, хотя и проезжал-то в трех-четырех саженях от нее. Я сильно трухнул, понял, что пужает, прогреб не оглядываясь. Онако это була водяная хозяйка. Вот год прошел, а худого ничего не случилось. Винно, русалка була. Русалки-те — настоящие бабы только с рыбьими хвостами, так в старину баяли.
Тут вступил в разговор дядя Егор Шкулев:
— В третьем годе после насторожки пастей ночевал я на Усть-Волчьей в Голыженсковой поварне. Приехал поздно, огонек затопил, чайник навесил. Слышу, одна собака бухает и бухает, думаю, чево ей привиделося. Вышел на двор, вижу: собака-та хвост-от поджала, ухи-те, как вилки, поставила. А собака-та була «четвероглазая». Другие собаки ничего не увидят, а «четвероглазая» собака пуженку, Сендушного или худово чукчу обязательно увидит. Я собаку-то из поводка выстегнул и привел в поварню. Попил чай, постелился, собаку-то у ног посадил. Лежал, лежал, и вдруг меня вроде задернуло, по чувствую, как собака дышит, вижу: в загнетке угольки мерцают. И вдруг как будто стужой обдало мое лицо, я открыл глаза и вижу: у дверей-те стоит большой мужик в волчьих сутурах, в ермолке, кушаком подпоясан, смотру: бровей-то нету. Тут я домекнулся, знамо дело, Сен-душной пришел. Я сильно испужался и вохшу не знаю, чево делать. Тут мне на ум пало, что у меня карты есть.
Карты-те я потехонько достал и на шесток положил. На него не смотрю — буюша. Из колоды я достал одну трефку, повернул ее лицом-те к Сендушному, ударил ею о шесток и крикнул: «Кресты-козыри!». Тут у Сендушного потекли слезы, слюны, и стал он вроде задыхаться. Собака лает, а я кричу:
— Я тебя выиграл, я тебя выиграл!
Вдруг он заговорил тихим басом:
— Отпусти ты меня, чево хочешь дам.
В это время мне на ум пали рассказы стариков, как надо делать, и я сказал Сендушному:
— Уходи, черт с тобой! — и пнул собаку. Собака залаяла, Сендушный выскочил, за ним моя собака. Двери слетели с пяты. В избушке стало холодно. Я надел шаткары, накинул пальто и в одних подштанниках вышел на двор. Двери валялись в пяти-шести шагах. Сендушный и собака убежали под запад. Я воротился в поварню, снаружи поставил маленький деревянный крестик, закрыл дверь и снова затопил огонь. Прилег, но до утра так и не мог уснуть.
В ту зиму я добул шибко много песцов, даже счет потерял. Старики давно баяли, что наши знатоки с Сендушный знаются. Голыженский и Шелоховский будто бы каждую зиму перед Новым годом с ним в карты играли.
Собака-та моя так и не воротилася, хорошая була собака, умная! Видимо, Сендушный ее увел.
Все слушали, не перебивая. Когда рассказчик умолк, Мишенька спросил:
— Наши, а Русская Хмель, это тоже баба-да? Анагдышь дедушка Микитушка мне говорил: ты, парень, водку не пей, но и Русскую Хмель не ругай. Буди станешь ее ругать, она найдет на тебя свою управу.
Вступивший в разговор Кешенька рассказал следующую историю:
— Один мужик прохонную ругал Русскую Хмель. Оннезду, ковда мужик был один, пришла к нему баба вся в черном. Лицо ее було закрыто черной шалью. Пришла она к мужику и говорит: «Давай ростом померяемся». «Ладно, — говорит мужик — померяемся». Померились. Оба ровные, как отрезанные. Баба говорит: «Пойдем со мной». Пошли. Пришли к амбару, она открыла дверь, а там большой сундук. Баба открыла крышку, легла в сундук и спрашивает: «Ну что, как раз?». «Как тут и було», — отвечает мужик. Она вылезла из сундука и говорит: «Теперь ты полезай». Мужик лег в сундук, а баба закрыла крышку». «Ху! Ху! — кричит мужик. — Открой, девка, мне душно!» — «А, а, душно, врешь, варнак, Русскую Хмель ругаешь, вот я и есть Русская Хмель, попался!» И она так и не открыла сундук-то. Мужик-от, анако, там и умер.
На другой день, управившись со своими делами, я заглянул в сельсовет. Зайдя в большую комнату, я услышал громкий разговор. Там находилось пять или шесть человек. За столом, покрытым красным ситцем, сидел высокий плотный мужчина. Это был председатель сельсовета Щелкапов Семен, или Сентюр, как его здесь называли.
Перед ним стоял с обнаженной головой (кто бы вы подумали!) мой знакомый мальчик Мишенька. Его вызвали в сельсовет для «проработки». Тут же находилась и тетка Апрасенья.
— Ты почему с Яра силодером воротился? допрашивал его Сентюр.
— Я маму и систришок тосковал, — еле сдерживая слезы, вымолвил паренек.
Оказывается, тринадцатилетний Мишенька был направлен ликвидатором неграмотности за девяносто километров, на самый отдаленный участок Яр. Побыл там около месяца и, стосковавшись, вернулся в Русское Устье. Теперь его отправляли обратно.
— Ты, парень, онако худо доспел, назад прияхал. Это тебе не игрушка, а восударственное дело — людей учить грамоте. Ты скоро консомольцем будешь, а старших не уважаешь. Раз старшие заставляют, надо доспеть, как велено. На Яру и в Косовой двенадцать человек неграмотных, ты их должен научить читать и писать. Ты грамотный человек. Четвертую группу кончил.
— Может, Семен Миколаевич, позволите ему на ближних заимках людей учить. Яр-то шибко далеко. Маленькой он еще в такую тайболу ехать. Да и систришок он сильно жалеет, тосковать их будет, — кланяясь, робко проговорила Апрасенья. Но Сентюр был неумолим.
— Ты, Апрасенья, рассуждаешь как вредный элемент. А еще делегаткой була, в безбожники записалась! Никакой он, твой Мишка, не маленький, целый мужик. Скоро девок гонять будет. Я в его годы на своей нарте в Кулуму ездил.
Слышался голос Ваньки-Замарая:
— А, бра, чево он своего парня, Микуньку-ту не посылает? Он ведь одногодок Мишенькин и тоже четверную группу кончил. Да и в Косовой у него родина — дедушка и бабушка живут.
— Ты, Ванька, если не толкуешь, то вохшу не бай, — грозно сказал Сентюр, — моего Микуньку на Аллаиху кличут, он в РИКе будет работать. Раз я сказал, поедет Мишка к Яру, значит поедет. Будет жить там у старика Киприяна, а в Косову будет ходить пешком. Сукушерчик на спину и пошел! Туда всего полтора днища. Все! Баста!
— Тятя, не плачь, — уговаривала Апрасенья молча глотающего слезы сына, — чево будем делать, винно, надо яхать. Завтра дедушка Телега — Иван Феофанович туда едет. Я попрошу его взять тебя. Доедешь, писемко мне напишешь, может, Кешенька тебя приедет проведать. А к Первому к маю мы тебя будем ждать.
Мне было искренне жаль славного и доброго Мишеньку, но таковы были обстоятельства того сурового времени.