на станции – в вагон. Только и успел сказать на прощанье: береги детей. Сына то есть и того, кто родиться должен.
Уже в дороге догнала бабушку черная весть: война.
– И что – со своим мужем она никогда-никогда больше не встречалась?
Рассказчица и сама разволновалась.
– А ведь – встречалась! – удивленно, словно сама об этом только что узнала, произнесла Тося.
– Рассказывай! Рассказывай дальше!
– Ну, приехала она тогда домой. И скоро родила. Тетя Валя с какого года – знаешь? С сорок первого, с августа месяца…
Вот сидит однажды наша молодая бабушка у окна, качает люльку. Ночь, самой спать охота. Голова долу клонится… А в окошко вдруг – стук да стук. Она, не зажигая света, отодвинула занавеску: батюшки-светы! Муж! Кинулась в сени, дверь открывать.
Дмитрий Иванович как зашел, первым делом про детей спросил: как сын? И кто родился еще? Нюша подвела его к зыбке: вот, девочка, Валей назвала. А тут на кровати – сын спит.
Тося перевела дух.
– Валя рассказывала, что мать чувствовала себя, будто во сне: вроде бы все на самом деле, а поверить – как? А муж и правда, как во сне: детей поцеловал, ее поцеловал и говорит: «Прощай, Нюша». «Как прощай?!» «А так, – говорит, – наш эшелон следовал мимо села, я на ходу с поезда спрыгнул – так уж вас повидать захотелось. Теперь надо бежать на станцию, эшелон догонять»…
Тося опять замолчала, и дочь решила ее поторопить:
– А дальше?
– Дальше – кинулась бабушка по родне, насобирала сухарей, сала, яиц и – следом за мужем. Успела – эшелон с военными еще не отправили. Отыскала мужа, протянула ему в окошко узелок – тут поезд и тронулся. Даже поцеловаться еще раз не успели.
А через месяц… Через месяц почтальонка принесла похоронку.
Далеко за полночь Тося лежала, не сомкнув глаз. Как хорошо… Как хорошо, что она успела об этом рассказать – именно сегодня, в доме, прибранном, как для великого праздника. В доме, который еще можно назвать своим…
Осторожно, чтобы не разбудить дочь, она поднялась с постели, вышла на улицу. Спустилась с крыльца и полной грудью вдохнула пахнущий распустившимися тополями ночной воздух. Щеки ее скоро стали мокрыми и горячими. Как хорошо, что никто не видит, – опять подумала она. – Никто, кроме высокого, звездами усеянного неба. Значит, можно плакать и плакать, гладить и гладить дрожащей рукой шершавые бревна дома, шептать и шептать покаянные слова.
Услышит ли? Простит ли?..
Надея
Старуха готовилась помирать.
Узелок у нее был припасен давно. В узелке – платье, чулки, тапки. Платье – трикотажное, дочь привезла в подарок еще на восьмидесятилетие, и Пелагея тогда сказала ей: «Если уж и буду носить, то не здесь». «Где же?» – недогадливо спросила дочь. Она в ответ только усмехнулась. А про себя подумала: трикотажное – это хорошо. Зимой в нем не так холодно, а летом не упреешь. И опять усмехнулась, теперь уж на саму себя: да если ТАМ-то – разве не все равно?..
Чулки же были куплены давно, еще в те времена, когда их полно было в магазинах. Она и взяла – сразу двое: одни носить, другие для узелка. Теперь носят колготки, но ей-то они зачем нужны? В привычном способнее будет лежать.
А тапки… Одни уже износились; вот так же приехала дочь: ой, мам, комнатную обувь забыла, а у вас чистота… Ну, она их и вынула: старушечьи, мол, конечно, но откуда ж у нее быть другим. Потом донашивала эти тапки сама, а на замену купила уж повеселее, в цветочек – мало ли что…
Старуха, конечно, догадывалась, что узелок в ее приготовлениях – не самое главное. А что главное – кто ей ответит на этот вопрос? С таким вопросом к батюшке надо идти, да где его взять, батюшку, если церковь в селе порушили, когда ее еще и на свете не было?
Словом, остается рассчитывать на собственный ум, а он уж подводить стал. Память – никуда. Зайдет на кухню и встанет в недоумении – зачем шла? Сноха уже не раз говорила: пора тебе генеральский пост сдавать, в рядовые переходить. Злыдня… верховодить хочет… Ну нет, пока она еще на своих ногах ходит, пока она и оладушки в силах испечь, и щи, если надо, сварганить. Так что не спеши в генералы, Надея…
Надея – это придумал сынок. «Надежда» ему неинтересно показалось. Еще выдумал, что лучше нее, Надеи, на свете никого и нет. Молодой был, чего еще соображал…
Молодой был, молодой и остался. Вон они на стене, два портрета: муж, Фаддей Никитич, и он, Алешенька – волосенки русые вьются, в губах улыбка заплуталась. Старый воевал в Отечественную, молодой – не понять в какую. Теперь-то ее называют Афганской, а когда забирали – никто ничего не знал. Полный был секрет…
Старый со своей Великой войны вернулся, а молодого – с не понять какой – в цинковом гробу привезли. Она, мать, убивалась, а Надея… Нет, плакала, конечно, лила слезоньки, только как-то быстро, по ее, Пелагеиным, понятиям, утешилась. «Нынче концерт, мама, пойду схожу»… А то и без концерта уметелит к какой-нибудь из подружек. Она ее вразумляла, конечно: не слишком ли скоро свободу почуяла? Не рано ли в полет пошла? «В какой полет, мама, – к Веруне вязать пойду».
Слава Богу, работать ее научила. А то ведь когда в дом пришла – не умела ни корову доить, ни огурцов-помидоров посадить. Сынок заступался: «Она же в городе жила, мама…» Вот и пусть бы жила, неужто своих, деревенских, девок мало? – вскипало у нее внутри. Пускай бы так и стояла на своем базаре, торговала обувкой, жевала батон с пакетным молоком.
Да, за обувкой он тогда и поехал… а привез вон кого. Околдовала она его, что ли? Чтобы вот так, сразу… Сказал – любовь с первого взгляда. «Из какой она семьи-то?» – допытывалась Пелагея. Оказалось – у девки ни отца, ни матери – в детдоме выросла. После детдома получила койку в общежитии. Всего приданого у невесты оказалось – сумка в клетку, не слишком сильно барахлишком набитая. «Все у нас будет, Надея, вот увидишь…»
А – и будет! Если она, Пелагея, даст маху, дом на нее запишет. Ну да пока она в своем уме, понимает, что дом родной дочери должен достаться.
…Вон с огорода пришла – руки у крана моет. Уже не молодка, фигурой уже оплыла, и волосы как известкой сбрызнуло. Городская