Будто их никогда не ласкала,и они не касались тебя.Не теряла их, вновь не искала,и любя, и совсем не любя.
Будто ты в чистоте подвенечной,в первой девичьей свежей весне.Будто я не на вечер – на вечность…Улыбнулась чему-то во сне…
Умолкнув, и сам улыбнулся, вздохнул и подумал: «Ничего себе, конечно, вальсок. Только куда я с ним? Кто его купит?»
Он был опустошён и спокоен, благодарен Марье за песню. За эту ночь окреп духом и был уверен, что теперь его не сразят никакие откровения этой женщины о её прошлой жизни.
В доме послышался стук босых ног. Шутовство взыграло в Боеве. В темных сенях он спрятался за дверь, и, когда Марья в поисках пропавшего «любимого человека» шагнула через порог, он зарычал и схватил ее сзади в охапку.
Неподдельный ужас прозвучал в её пронзительном горловом крике. Виноватясь, он стал ей выговаривать:
– Ты чего это верещишь? Ведь ежу понятно, что нас здесь только двое. И это могу быть только я, и никто другой.
– Да? Знаешь, как страшно, – прошептала она с детской обидчивостью.
Он обнял её жалостливо, расчувствовавшись до слёз. В постели самозабвенно излюбил её, тёплую, отзывчивую, тонкокожую, упреждающе говорившую о себе: «У меня всё тело – сплошная эротическая зона».
А когда проснулся, то как бы попал на представление маленького театрика одной актрисы. Незамеченный, подсматривал из-под одеяла, как она металась по дому с тряпкой – от ведра и по всем углам. Успевала выскакивать во двор к очагу и накрывать стол. Напевала какой-то неведомый Боеву советский шлягер, бездарный, забытый всеми, а в ней живущий, – вот бы порадовался неизвестный композитор, услыхав сейчас Марью. «А колечко круглое, катится и катится», – чудовищно фальшивя, напевала Марья слабеньким вибрирующим голоском. Слуха у неё совсем не было. Но она так самозабвенно вытягивала своим козлетоном, такие трогательные гримасы строила и так серьёзно морщила лоб, что лучшего сольного номера Боеву видеть не доводилось. Именно видеть. Слушать-то её было невозможно, но смотреть – загляденье.
Скорость передвижения её «по сцене» была такая, что она то натыкалась на угол стола и сшибала тарелку, то ударялась головой о низкую притолоку, но всё-таки дважды – туда и обратно – успевала проскочить в медленно затворяющуюся дверь. Такое складывалось впечатление, что душа её жила отдельно от тела, летала всегда немного впереди, а синяки сажались на бесчувственную плоть.
За завтраком он вдруг невзначай назвал её именем своей бывшей жены. Прикусил язык, стыдясь оплошности, думая, что огорчил Марью.
Она обрадовалась:
– Это значит, Димочка, что я тебе стала тоже как жена!
8
В Духов день они сходили на кладбище и зашли на заброшенном погосте в деревянную церковь, стерегущую безбожный околоток под горой. Строение серебрилось обновлёнными осиновыми лемехами на куполах. Все пять крестов были сколочены из наскоро струганых брусков.
В пустой церкви стояла прохлада. Несколько невзрачных икон висело у Царских врат. Единственная лампадка горела у Казанской. В углу на скамейке сидела старуха с коробкой свечей на коленях.
Они с Марьей запалили свои фитильки, воткнули свечи в ящичек с песком и стали молиться. Марья кланялась истово, слова молитвы прорывались у неё свистящим шёпотом.
А Боев остолбенел, ошеломлённый сошедшим вдруг на него здесь, в храме, образом своей несчастной брошенной жены. Это было так неожиданно, что он ни одной молитвы не мог вспомнить. Беспомощно шевелил губами и содрогался от ужаса нахлынувшего прошлого с семейными скандалами и драками, от собственной мерзости, от жалости к оставленной Гальке.
Он поспешил вон из церкви. Морщась, страдая, уклончиво, чтобы не обидеть Марью, залепетал ей что-то, пытаясь объяснить странное своё настроение. Она будто бы всё поняла.
– Пойду сынишку навещу.
В воспалённом сознании Боева превратно отозвались эти слова. Болезненной подозрительностью обожгло душу. Казалось, Марья бросает его. И он торопливо, заискивающе стал просить её прийти к ужину.
– Я зайду ещё хлеба куплю – и сразу назад.
– Да, да! Купи! Вот тебе деньги. Возьми. Купи что-нибудь сыну. Себе тоже что-нибудь…
Впервые он давал ей деньги, и так некрасиво, суетливо получилось. Сунул комком ей в руку и ушёл.
Солнечные перелески не радовали. Он в один миг как бы пресытился жизнью, сгорел.
У крыльца под навесом стал плескать водой в лицо из рукомойника. Взгляд упал на зубную щётку Марьи, единственную её вещь в доме.
И ему как-то сразу полегчало от вида этой истёртой щетинки, пластмассовой лазурной рукоятки, замутнённой от долгого пользования.
Встав за синтезатор, нагретый солнцем, Боев собрал звуки в замысловатый аккорд, выжал и долго держал его. Привиделся какой-то католический храм, наверно, оттого, что тон был включен органный. Он не любил органов.