"Антон, просыпайтесь, - раздался голос Мезрякова. - Пора принимать лекарства".
Вздрогнув, Лецке пробудился в ужасе от того, что ещё жив.
День выдался серым. Спуская по ступенькам инвалидную коляску, отчего Лецке вздрагивал, Мезряков, то и дело натужно посмеиваясь, говорил, что русская интеллигенция уже столетия занимает привычное место, ограничиваясь шипением на кухнях, беззлобными статейками в немногочисленных газетах, оставленными в угоду показной демократии, в которых поругивает власть, избегая при этом ответственности её брать. Интеллигенция изощряется в бесконечной, ни на что не влияющей критике, а власть смотрит на неё снисходительно, будто на капризного ребёнка. Её мнением интересуются, но в расчёт не принимают, и это устраивает обе стороны - власть демонстрирует готовность диалога, а интеллигенция никогда не ошибается. Как тот, кто ничего не делает. Задним числом к её пророкам прислушиваются, поднимая на щит изгоев, ютившихся на задворках своего времени: вот же как в воду глядел! Русский интеллигент живёт в параллельном мире, чуждый как власти, так и народу, поэтому нет более жалкого и никчёмного существа. Здесь Мезряков сделал паузу, добавив: "Его исчезающий вид не занесут в Красную книгу, но, если честно, мне его бесконечно жаль". Зачем он это говорил? Чтобы отвлечь Лецке? Чтобы заговорить себя? Всё это было явно не к месту. Лецке молчал, и вскоре Мезряков сосредоточился на дороге. В опустевшем парке царствовало вороньё. На аллею падали жёлтые листья. Мезряков толкал перед собой тяжёлую поскрипывавшую коляску, поправляя у Лецке плед. В потрёпанном демисезонном пальто, перевязанный кашне и в сдвинутом набок берете, он походил на живописных бродяг начала прошлого века. Его старая, поношенная куртка с дырками на локтях была велика Лецке на пару размеров, но инвалидная коляска делала это незаметным. Переменив тему, Мезряков говорил о скупой красоте русской природы, указывая на желтевшие лиственницы, вязнувшие в топкой грязи осины, которые долбил дятел, но Лецке смотрел вокруг уныло и безрадостно. "Какого чёрта, - думал он, переводя взгляд на свои неподвижные ноги. - Какого чёрта!" Ему хотелось зарыдать, но сдерживало присутствие Мезрякова, которого он за это почти ненавидел. Сколько это будет продолжаться? Месяц? Год? Зачем жить, если завтра умирать? Зачем быть обузой? Лецке сделалось стыдно за то, что он ещё жив. Как-то, ещё до больницы, Мезряков проговорился, что забросил свой пистолет на антресоль, от греха подальше, ведь даже палка стреляет, а ружье из первого акта непременно появляется в последнем. Значит, антресоль. Но как до неё дотянуться? Лецке снова и снова смотрел на непослушные ноги, чертыхаясь про себя сквозь едва сдерживаемые рыдания. Перехватив его взгляд, Мезяков решил, что ему холодно, и плотнее подоткнул плед. Навстречу попадались редкие прохожие. Мезряков уже привык к равнодушным взглядам, скрывавшим отвращение, которое непроизвольно возникает при виде инвалида. Ему было плевать. Он шёл среди толпы, будто в пустыне, наконец обретя ту независимость, к которой стремился. Он чувствовал себя свободным, и за одно это не мог оставить Лецке! Раньше у них была одна война, теперь - одна боль. Они срослись, как сиамские близнецы, и даже болезни делили на двоих. У Мезрякова стали отказывать ноги. Когда он спускался по лестнице, оставляя Лецке одного, они вдруг не слушались, протестуя резкими прострелами в коленях. "Психология, - понимал Мезряков. - Психология чистой воды". И действительно, боль мгновенно исчезала, когда он возвращался, и Лецке встречал его, подъезжая к двери на коляске. По майскому просеку с обнажившимися деревьями они двигались мимо кафе "Лебяжье". Пруд покрыла облетевшая листва, над головой с рыданием пронеслись утки. Оба вспомнили, как совсем недавно кормили здесь лебедей и были счастливы.
- А помните, Антон, толстого патриота, с которым спорили до хрипоты? Теперь всё это выглядит глупо.
- Глупо, - эхом отозвался Лецке. Вытянув руку, он рассматривал свои тонкие пальцы, представляя, как будет выглядеть его скелет. К чему все разговоры о судьбе России? Подумаешь, какая-то страна. Что значит она в сравнении с его, Лецке, смертью! Ему довелось в ней родиться? И что? Вполне могла быть и другая. Стран много, а умирать придётся ему. Ему! Лецке до боли закусил кулак. А Мезряков вдруг представил, что они сейчас столкнутся с толстяком. Возможно, тот удержится от торжествующей улыбки, от оскорбительного снисхождения, от жестокого "бог наказал". Вероятно, у него проскользнёт даже пустое сочувствие, смешанное с любопытством, удовлетворить которое он не решится.
- Всё же у нас бурная история, - беззвучно рассмеялся Мезряков, отвлекаясь от своих мыслей. - Помните, как мы охотились друг за другом. Точно казаки-разбойники.
У Лецке было каменное лицо.
- Лучше бы вы меня убили, - отчетливо произнёс он. - Я не герой, Владислав, совсем не герой.
- Я знаю, Антон, - погладил ему голову Мезряков. - Но мы выкарабкаемся.
Лецке пропустил мимо.
- Сидеть в этой проклятой коляске, ходить под себя... Я не выдержу! - Лецке ударил кулаком по подлокотнику. - Зачем вы мучаете меня? И сами мучаетесь.
От напряжения он побагровел и стал бормотать что-то невнятное.
Мезряков расстегнул карман сбоку коляски, достал бутылку воды, блистер с таблетками.
- Выпейте, - выковыряв одну, протянул он на ладони.
Лецке отвернулся.
- Выпейте, Антон! - повторил Мезряков с мягкой непререкаемостью.
Лецке нехотя подчинился.
Мезряков молча повернул обратно.
Вечера коротали у телевизора, смотреть который было всё омерзительнее. Передачи, освещавшие мировые события, делались всё более беспардонными и заносчивыми, Россия выглядела в них едва ли не единственной страной, населённой людьми, а всё, что было за её пределами, представало убогим и карикатурным. Откровенная ложь информационных каналов перемежалась пошлостью развлекательных, которые, оглушая и забалтывая, помещали в клетку, где не было место ничему человеческому. Политики призывали испытывать гордость от самого факта рождения в России, указывая на пороки остального мира, примиряли со своими. С экрана изо дня в день внушалась одна та же мысль - мир, словно злая колдунья, озабочен тем, чтобы извести страну, которая существует лишь благодаря президенту, пробудившего её, как принц - спящую красавицу. Мезряков не удивлялся, рано или поздно к этому приходит любая диктатура. Он ждал, пока заснёт Лецке, и тогда, щёлкнув пультом, погружал дом в тишину.
Становилось всё холоднее, в ночь на Покров самоубийцей выпал первый снег, сошедший к утру. Лецке, принимавший успокоительное, забывался тяжёлым сном, а Мезрякова мучила бессонница. Читать, как он делал в таких случаях раньше, не хотелось, книги казались теперь фальшивыми и лишёнными смысла, а главное, уже не могли ни пригодиться, ни помочь, и, встречая серый рассвет, ему оставалось только разглядывать своё постаревшее лицо в мутном зеркале на двери платяного шкафа да прислушиваться к воркованию голубей, обосновавшихся на балконном карнизе. Он чувствовал себя мотыльком, колотившимся о стекло, и неотвязно думал о том, сколько ему осталось. Жалел ли он о встрече с Лецке, из-за которого попал в такое положение? Может, лучше было по-прежнему вести группы психологического тренинга, ходить в библиотеку, перебрасываясь шутками с работавшими там синими чулками, и писать бесконечный роман? Иногда Мезряков с сожалением вспоминал своё затворничество с его мелкими радостями. Но возвращаясь к тому времени, он снова и снова прокручивал в голове события последних месяцев, перевернувшие его жизнь, и понимал, что без Лецке он бы так и не обрёл себя, проведя остаток дней в ставшей уже привычной пустоте. Когда на душе становилось особенно тяжело, Мезряков стискивал зубы и повторял про себя: "За счастье надо платить". Раньше он чаще пользовался чужими услугами, чем служил другим, и больше брал, чем давал. А теперь пришло время отдавать долги. Это по-честному, это справедливо. И Мезряков склонялся перед этой надуманной справедливостью.