«Отлично, — сказал он без особого интереса. — А как Моди?»
«В порядке. Она сегодня днем качалась на качелях на площадке. И немного устала».
«М-м-м».
Какое-то время они молчали. Затем Элен сказала: «По-моему, я слышала, вы разговаривали сейчас с кем-то в доме?»
«Угу, — сказал он. — Я звонил».
«О-о. — Она помолчала. — Надеюсь, Пейтон будет хорошо учиться, а не только стараться стать королевой красоты. Если она хочет стать кем-то…»
«О, Элен, — произнес он с легким смешком, — ее какое-то время не будет это волновать. И вам это известно. Ее будут волновать мальчики. Прежде всего. Она умный ребенок».
«Да. Меня это тоже волнует. Мальчики».
«С ней все будет о’кей».
«Надеюсь». Разговор снова прервался. Наконец Элен спросила: «Она ничего не говорила про меня… про то, что я сегодня не поехала?»
«Угу, да, она сердилась. Была обижена. Она вас не понимает. Я сказал ей, что вы разнервничались — из-за Моди и вообще. Она знает об этом».
Элен молчала и в известной мере удивилась, когда слезы потекли по ее лицу, — это случалось так редко. А Милтон потянулся, зевнул, встал — при этом слегка хрустнули окостеневшие суставы.
«Ну… — он зевнул, — я пошел спать. Завтра мне надо быть в Центральном управлении и встретиться с Питерсоном по поводу документа. Что с вами, Элен?»
Она молча покачала головой и протянула ему руку, до которой он не дотронулся или не заметил ее.
«Спокойной ночи, Милтон, — с трудом произнесла она, поскольку у нее сдавило горло. — Извините меня».
«За что, Элен?» — мягко спросил он.
«Ни за что, — быстро произнесла она, сердце ее так и стучало. — За все».
«Спокойной ночи».
Что-то в его голосе сказало ей, что он удивлен, даже приятно удивлен ее кротостью, ее благопристойностью. Или это слабость? Но он, видимо, был удивлен, ничего больше не мог сказать и потому ушел в дом. Это было большим сближением, подумала она, и все же недостаточным, чтобы успокоиться.
«О, как он может так благопристойно вести себя со мной?»
Элен высморкалась; на ее лоб сел комар. Она встала. Лунный свет заливал ее сад, и тени возникали одна за другой — умирающие цветы, гранат, застывшие деревья. Она опустилась у клумбы на колени. Даже за один день мертвые лепестки снова усеяли землю, и она стала собирать их, пока не набрала целую пригоршню. Она подняла глаза. Над ней висели гладкие листочки мимозы, застывшие в воздухе, отражая лунный свет словно бледные рукава воды. Элен подумала о Боге — это было мучительно: он не возникал в ваших размышлениях, это было все равно что пытаться представить себе далекого предка.
Кто же он?
Лепестки выпали из ее руки — сухая, призрачная шелуха; где-то с грохотом закрылась дверь, и летучая мышь, тихо взлетев, нырнула сквозь сумрак вниз и исчезла среди карнизов. «Я не сдамся, — думала Элен, — я не сдамся». В темноте серый дым от ее сигареты взмыл вверх, как надежда, и — «Я не сдамся»… Но что это даст? Одиночество окружало ее словно гора высохшей травы.
Сейчас, когда Кэри сделал на улице разворот, слева от него появились дома, обращенные к заливу. Среди них не было особняков, но это были просторные дома, стоявшие на подстриженных лужайках и сейчас, в середине дня, затененные густыми деревьями с ярко-зелеными листьями; все они в этот летний день казались прохладными, тихими, приятными домами. Дом Лофтиса находился всего в двух кварталах отсюда, и Кэри поехал дальше в тени деревьев, страдая от жары, погруженный в думы и расстроенный. В какой-то момент тишину прорезал вой пылесоса, но он затих, да где-то ребенок, которого не тревожила жара, отчаянно вскрикнул. А Кэри продолжал ехать и волноваться: что он скажет Элен? Время от времени он посматривал на дома, словно желая отвлечься, но тотчас отворачивался — в его памяти сохранялись лишь мелькавшие видения: хорошо ухоженные дома, погруженные в дрему тяжелой летней жарой, старичок, обрабатывающий клумбу, большая белая кошка, спящая на мотке садового шланга, а там — женщина с повязанной платком головой замерла, устало вытирая лоб и глядя с надеждой в небо сквозь увядающие сморщенные листья.
Что он скажет Элен? Да что он может сказать? Что он вообще способен сказать ей? По сути, ничего. И даже огорчившись — в этот момент самоосуждения ему вдруг пришло в голову, что солнце будет сиять так весь день, озирая все со своей верхотуры, не отбрасывая теней, — он почувствовал острый укол досады и злости: она не пойдет на компромисс, не сделает уступок. А это было плохо, неправильно. Тем не менее он не мог ей это сказать — не сегодня. Наверное, вообще никогда. Он не смог сказать ей это в тот вечер или в другие вечера, когда она приезжала к нему — холодная, педантичная, вначале сдержанная, повторявшая в основном все те же вымученные описания отдельных проступков, общих проступков, мучительные обвинения, справедливые обвинения, разнившиеся лишь в мелких деталях: «Я написала Пейтон три письма, Кэри, и она не ответила. Все благодаря Милтону, я знаю: он ей тоже пишет, развращая ее сознание…»
Ей это было действительно не безразлично? Или она сумасшедшая? Нет. Он так не думает. Одержимая или что-то в этом роде. Но не сумасшедшая.
«О нет, Элен. Право, я этому не верю. — И слегка улыбнувшись: — Право же, Элен, нехорошо так говорить. Ну зачем ему…»
«Ей это действительно небезразлично?» — думал он.
Пригнувшись, она посмотрит ему в глаза — сдержанность, поза статуи разлетелись в клочья, как он и ожидал после их часового разговора, и красивый рот немного задрожит, когда она произнесет: «Ох, Кэри, что же мне делать? Мне что, встать на колени перед ним? Он этого хочет? Чего — ради всего святого — он хочет?»
Нет! Да! Кэри хотелось ударить кулаком по своему столу, встать с повелительным видом, как хорошему исповеднику, быть целеустремленным и суровым. Ему хотелось сказать одновременно и то, и другое: «Нет! Да! Нет, моя дорогая Элен, он не хочет, чтобы вы вставали на колени, — это оскорбляет, по крайней мере смущает любого мужчину. Он хочет только дружелюбия, приличия, человечности, нежного женского обращения. Да! Ради всего святого, да, опускайтесь на колени не перед ним, а перед собой: встаньте на колени перед этой личностью, которую вы ненавидите, смиритесь на минуту, и, возможно, ваша молитва осветит царящую вокруг вас тьму; попросите простить вас за то, что себя презираете».
Однажды он попытался высказаться на эту тему: «Элен, по-моему, вы невысокого мнения о себе…» Но она расстроилась и надулась. А в другой раз, раздраженный и уставший от ее излияний, он коротко сказал ей: «Я, знаете ли, не могу вам помочь. Я могу лишь вас выслушать. Вы должны заглянуть в собственное сердце и мозги».
А она страшно разрыдалась — единственный раз он видел, как она рухнула. «Вы тоже покидаете меня! Даже вы!»
«Нет, Элен. О нет, послушайте: пожалуйста, не истолкуйте меня превратно!» И после кофе и беседы, полной (он это понимал) глупых утверждений о праве женщины на счастье, что отдавало немного мыльной оперой, он проводил Элен до ее машины, по-отечески — или как-то иначе — положив руку ей на плечо, и сказал: «Жаль, что я ничего не могу для вас сделать. Просто надейтесь, имейте терпение. И молитесь, усиленно молитесь („За себя, — подумал он, — любите себя“); это его состояние пройдет. Тогда вам станет легче».