Вечером я попросил Дженис уйти к себе. Хотел, чтобы ночью Нортону было как можно удобнее и чтобы он спал со мной. Хотел в последний раз побыть с ним рядом, окружив всем, чем только возможно, — поместил на кровать, обложив полотенцами, поставил рядом мисочки с едой и водой. Для нас троих места бы не хватило. Дженис человек чуткий — она поняла, что в последнюю ночь Нортона на земле я желал побыть с ним наедине. И в девять часов вечера, поцеловав нас обоих, ушла к себе домой.
В десять мы с котом легли в постель. Я был совершенно измотан (хочу заметить: если все время плакать, это лишает сил). Нортон спал в своей излюбленной позе — под одеялом, положив голову на подушку. Я же повернулся так, чтобы постоянно его видеть и при желании прикоснуться.
Спал, но не крепко. То и дело просыпался, вставал, смачивал пальцы, чтобы Нортон мог слизнуть с них влагу. Его дыхание стало тяжелым и хриплым.
В половине второго я внезапно проснулся. Услышал, что он закашлялся. Не громко, словно его что-то душило, и он пытался прочистить горло. Я положил ему на голову ладонь как можно осторожнее и нежнее. Дыхание Нортона замедлилось, было ровным, но почти неслышным. Я вынул его из-под одеяла, поднял, взял на руки. Кот замурлыкал. Мы просидели с полчаса, я гладил его, целовал и говорил, как я его люблю и как буду по нему скучать.
А затем Нортон показал, как он меня любит.
Из всего, что случилось и что должно было случиться, я больше всего страшился того, что мне придется его усыпить. Знал, что способен на это, способен даже присутствовать в кабинете ветеринара, когда это произойдет, но мысль была мне невыносимой. Не хотел, чтобы мой кот уходил из жизни таким образом. Не хотел этого видеть, а затем всю оставшуюся жизнь вспоминать.
Нортон меня от этого избавил.
Он совершил в жизни много удивительных вещей: научился открывать дверь в нашу спальню, составлял мне компанию на прогулках, пробегая целые мили по запруженному людьми побережью, умел пользоваться выключателем подогрева автомобильного сиденья. Но теперь он совершил самое невероятное.
В два часа утра восьмого мая 1999 года Нортон, не прекращая мурлыкать, последний раз неглубоко вздохнул, закрыл глаза и умер у меня на руках.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
КОТ, КОТОРЫЙ ВСЕГДА СО МНОЙ
Реакция на его смерть была неожиданной.
Сразу возникло ощущение удивительного умиротворения и облегчения.
В тот момент, когда Нортон умер, я перестал плакать.
Не потому, что меня не переполняла тяжесть утраты, — его смерть показалась мне более безмятежной, чем последние два-три дня жизни. Мною в тот же миг овладело сознание, что Нортона не стало, и все хорошее, что с ним связано и что я любил, осталось только в памяти, а не в настоящем. Неприятная перемена, к которой чувствам не так легко приспособиться, — ведь мы больше ценим то, что здесь и сейчас, чем то, что хранится в воспоминаниях. Но я радовался, что Нортон больше не испытывает боли.
Я держал его на руках довольно долго, минут пятнадцать, пока не убедился, что он мертв. Никогда раньше мне не приходилось бывать в такой ситуации, и теперь, даже понимая, что он не дышит, я боялся, что начну его оплакивать, а он мяукнет и напугает меня самого до смерти. Поэтому сидел и гладил его, пока не смирился с фактом, что он ушел. Вспомнил сиделку из хосписа, которая сказала, чтобы я положил руку на грудь умирающему отцу, и как от этого прикосновения и близости мне стало легче на душе. Я поцеловал кота в лоб и решил, что это мое последнее физическое прощание.
Потрясение прошло, слезы высохли, я стал сознавать реальность. Сидел и думал, как поступить дальше. Сон исключался. И я решил, что самое правильное позвонить Дженис, даже если на часах всего половина третьего утра. Я сообщил ей, что Нортон умер, она спросила, не хочу ли я, чтобы она ко мне приехала. Я отказался, заверил, что со мной все в порядке, и на этот раз сказал правду.
Но как только положил трубку, сообразил, что у меня появилась новая проблема, которую следовало решить.
Я уже упоминал, что «легкоранимый» могло бы стать одним из моих имен, и я не мог просто закрыть глаза на то положение, в котором очутился. Пусть меня посетило ощущение умиротворения и покоя, но не получалось игнорировать тот факт, что у меня на кровати лежит бездыханный кот. Я снова набрал номер Дженис и спросил:
— А что теперь, черт возьми, мне делать?
В итоге я позвонил в клинику доктора Делоренцо, и ночная дежурная дала мне телефон круглосуточно работающей на Манхэттене ветлечебницы. Я обратился туда и объяснил ситуацию. Женщина спросила, найдется ли у меня сумка.
— Какая сумка? — удивился я.
— Такая, в которую влез бы ваш кот, — не слишком сочувственно растолковала она.
Я ответил, что, вероятно, найдется. Тогда она велела положить в нее кота, завернуть в одеяло, а утром отвезти к своему ветеринару.
— И все? — переспросил я.
— А что бы вы хотели? — не поняла она.
Я решил, что лучше не признаваться, что бы я хотел, и коротко бросил:
— Хорошо.
Самое странное, что все произошедшее потом, не показалось мне странным. Ни противным, ни даже неприятным, ни грустным. Словно было закономерной составляющей цикла. Я оплакивал кота, пока он был жив, а теперь, как я уже говорил, наступило чувство глубокого умиротворения. Поэтому мне не показалось ни странным, ни противным отнести его к кошачьей сумке, в которой он обычно летал в самолетах. Я в последний раз его поцеловал, зная, что больше не смогу к нему прикоснуться. Положил внутрь, застегнул на молнию и обмотал сумку полотенцем.
Когда все было готово, я забрался обратно в кровать. И впервые за много дней, а может быть, недель неожиданно почувствовал, что меня клонит в сон. И не только клонит. Я понимал, что способен наконец крепко уснуть, не страшась того, что обнаружу, проснувшись. Время страхов и боли для меня и Нортона ушло в прошлое.
Утром Дженис поспешила ко мне, и мы доставили Нортона в ветлечебницу на Вашингтон-сквер. Секретарь нас ждала и стала объяснять, что доктор Делоренцо еще не пришла. Я извинился за то, что мы пришли раньше назначенного срока, но сказал, что ветеринар нам не нужен. Нортон умер, и я хотел оставить его в лечебнице для кремации.
Женщина вышла из-за конторки и приняла у меня сумку. Глядя, как она уносит кота в заднюю комнату, я в последний раз всхлипнул. Но на этот раз не разрыдался, скорее подавился стоном. Дженис взяла меня за руку и утешающе, словно икающего ребенка, стала похлопывать по спине, пока я не успокоился. Когда секретарь вернулась с пустой сумкой, мы вышли на улицу, где уже начинался жаркий, сырой весенний день. Мы плотно позавтракали в закусочной на Бликер-стрит. Чокнулись стаканами с апельсиновым соком и, измотанные, с чувством сладкой горечи выпили за шестнадцать с половиной лет моей замечательной дружбы с Нортоном.
Теперь мне предстояло сделать несколько телефонных звонков, разослать электронные письма, чуть-чуть (или как следует) погрустить, сознавая, что небольшая, но ценная часть меня потеряна навсегда, хотя в остальном все будет продолжаться, как прежде.