маленькими ушами – признаком скорее живого, чем глубокого ума.
«А зачем вам нужно было в Веймар?»
«Там есть православная церковь», – ответил он им.
«А зачем вам церковь?»
Он задумался. Вопрос был мутным и горьким, как стакан с акварельной краской. Бурый стакан его детства.
«Чтобы отличаться от животного. Мне нужно в церковь, чтобы отличаться от животного. Животное не молится».
Он не был уверен в этом ответе. Но чем-то нужно было обклеить бетонные стены тишины. Какими-то разумными обоями.
Они переглянулись и что-то записали. Дальше снова шел пробел. Потом многоточие. Точка. Точка.
Точка.
102
Из последней точки, разбухшей, увеличившейся в размерах, возник Самарканд.
Город-ангел, город-убийца. Город, где выпекают огромные лепешки, большие и жирные, как солнце. Город, внутри которого, как саркофаг с радиоактивными отходами, находится могила Тамерлана.
Города с такими захоронениями лучше обходить стороной. На въезде должен висеть красный треугольник МАГАТЭ с черепом и убегающим в пустоту человечком.
Он в этом городе родился. Родился, старел, читал книги, болел, влюблялся, в итоге сбежал.
Как написал поэт Джами: «Если хочешь видеть богатство, ступай в Индию. Если хочешь видеть благочестие, ступай в Мекку. Если не хочешь видеть ни того, ни другого, не покидай Самарканд».
И он постоянно возвращался в него. Если не физически, то мысленно, что было еще хуже.
В то лето, не поступив в Ташкенте на физфак, он вернулся в Самарканд. Полтора месяца муторной летней свободы; потом армия.
Тогда он еще не знал ни слова «катехон», ни учения о нем.
Если бы знал, то сказал следующее: в моей жизни включили катехон. В моей жизни снова включили Самарканд. Потом в ней включат армию. Армия, если она не воюет, есть огромный катехон. Если включить ее на полное бездействие, секундная стрелка замрет, потом нервно дрогнет и поползет назад.
В то время армия не воевала. Только небольшая часть обучалась науке самоубийства в Афганистане. Остальная, главная, просто существовала: маршировала, поднимая пыль, жрала тушенку. Существовала иногда неплохо: солдатам, проходившим службу в братской Германии, даже выдавали пижамы. В Наумбурге стояло два полка и пять батальонов. Теоретически он мог попасть в Наумбург уже тогда. Как говорил один немецкий персонаж, которого любил цитировать другой русский персонаж, поглаживая лысоватый череп: «Суха, мой друг, теория, везде, а древо жизни пышно зеленеет». Древо жизни, скорее, зазеленело бы для него выгоревшим на солнце хаки. На афганском солнце, похожем на желтую самаркандскую лепешку.
Был еще вариант со стройбатом. В стройбате платили семь рублей в месяц. Четыре из них вычитали за еду и остальное.
Он ходил по горячему городу, с которым уже попрощался. Трогал его глазами и ушами, снова настраивая себя на него. На полтора месяца летней пустоты, а там посмотрим.
Первые дни после возвращения он отлеживался дома. Родители его не поняли. «Лежишь?» – спрашивал отец. Он стал уходить. Натягивать брюки, воровать у родителей деньги, немного, когда-нибудь вернет, и уходить. В белую горячую пустоту, чуть желтевшую к вечеру.
Он спускался к Сиабу. Да, сноска, звездочка. Сиаб, или, как его называют местные, Сиёб (убираем ухмылки). В переводе «Черная вода». Вода темная, это правда. Там они встречались, он и еще трое. Имена остальных смыло из памяти быстрой черной водой. Там они беседовали. В этих беседах в белой пустоте он постепенно перерождался из физика в философа.
Они пили белое вино, охлажденное и разбавленное речной водой. Как древние греки. Один из них и был греком. Не древним, а молодым, местным. Другой был евреем. Третий – немцем. Четвертым был он сам. Вот любительский снимок, черно-белый, чуть размытый. Снимок лежит на дне реки.
Это были друзья. Слово острое, как игла. И так же приятно царапающее. Со временем эта игла затупилась, потом куда-то затерялась среди других затупившихся и ненужных слов.
Но тогда, в то лето, это слово было еще острым и сверкало на солнце. Он шил этим словом одежду своего лета. Сшивал им длинные просвечивающие дни. Колол им пальцы.
Они сидели на берегу и бросали свои мысли в прохладные воды Сиаба. И пили вино.
Возникала даже идея записать эти речные разговоры. Уже (глоток) родилось название. «Протоколы сиабских мудрецов». «Сиёбских мудрецов», – поправлял кто-то. Так и не записали (еще глоток, прозрачная тень бутылки на выгоревшей траве).
Маленький трактат о дружбе
Аристотель называл дружбу одной душой в двух телах.
А как быть, если, наоборот, в одном теле живут две души?
На это Аристотель не давал ответа.
А если в теле живут еще несколько душ?
«Такого быть не может, – сказал голос. – У человека может быть только одна душа. Все остальные – души-паразиты, души-аномалии».
Мысль долетела до воды и ударилась о ее подвижную поверхность.
Чьи это были слова?
Наверное, стоило бы фразу «Он не помнил» обозначить каким-то знаком. Например, цветком безвременника.
Всё равно никого из четырех сиабских мудрецов давно уже в Самарканде нет. Их дыхание, их слова, чешуйки их кожи давно смешались с пылью и исчезли.
Когда мужчина вырастает, он уходит от родителей. Уходит, сунув в карман деньги той страны, которой тогда оставалось существовать не так долго. Но этого еще никто не знал: ни он, ни родители, ни сама страна. И вот перед ним течет река. Возле реки на выжженной траве сидят его друзья. Шесть рук и шесть глаз. Под ними протекает река, над ними плывут облака и мысли. От вина шесть глаз начинают улыбаться, а шесть рук – двигаться в неторопливом танце мужского разговора. Он подходит к ним и добавляет два своих глаза к их глазам. И две своих руки к танцу их рук.
Аристотель – одна из мелодий этого танца.
Возвращаясь с Сиаба, с белым домашним вином в голове, он думал об этих словах и о душах. Он шел, слегка покачиваясь, держась за легкую нить, тянувшуюся от разговора на берегу.
«Дружба нужна человеку, чтобы быть человеком. Животные не умеют дружить».
«Не засчитано».
«Почему?
«Во-первых… Для чего человеку быть человеком? Большую часть времени он им, кстати, и не бывает».
Невидимый потный волонтер, который возился сейчас в темноте его памяти с ноутбуком, наконец справился. Фотография безвременника уходит, приходит белесо-голубой прямоугольник. Самаркандское небо; он лежит на спине. Рядом живет своей посмертной жизнью выгоревшая трава. Рядом с его головой, рукой, спиной. На майку садится кузнечик.
«Кроме того, о животных мы мало что знаем. – Он приподнимается на локтях, кузнечик исчезает. – Может, они тоже дружат».
Сейчас минут на десять пойдут воспоминания о животных; это можно прокрутить. Пусть будет только