может иметь больший вес при подписании транзакции.
– Он может отменить ее?
– Нет, но без его участия нельзя будет ее провести, сколько ключей ни было бы набрано.
– Марфе спасибо за ее голос, – он посмотрел на нее, – а я властью, данной мне Создателем и блокчейном, от подтверждения, пожалуй, откажусь. Привези в следующий раз нормальную пиццу, дитя. Томатный соус, грибы, много ветчины, очень много ветчины, и самый важный ключ будет твой.
МАРТ
Я была готова привезти ему всю пиццерию с печами, тестораскатывательными машинами, холодильниками и черноглазыми мальчиками с румянцем на смуглых щеках.
Томатный соус, грибы, много ветчины, очень много ветчины, очень-очень много ветчины, чтоб он подавился ею, лишь бы получить возможность открыть дверь, даже если за ней только пыль, старые молитвенники, облачения и сломанные игрушки из детского уголка.
Тогда, стоптав трое башмаков железных, сносив три посоха, потеряв три колпака, я бы смогла сказать и Даниле и себе: пусть я всего лишь никчемная половинка ножниц, но я прошла этот квест, дошла до конца, сделала все, что могла, для того, чтобы найти Финиста моего Ясного сокола.
ВТОРНИК
– Господу угодно разнообразие, – отец Джон принимает у меня коробку с особой торжественностью.
Он никуда не торопится, ему хочется оттянуть момент удовольствия как можно дольше. Отложенная гратификация, как называет это Данила.
На столе рядом с коробкой – серебряная чаша с красным вином. Три кубика сахара впитывают в себя кроваво-красный цвет.
Я делаю медленный глоток.
Отец Джон садится за стол, тоже делает глоток и отодвигает чашу. Я стою напротив. Он открывает коробку, чтобы преломить хлеб. Острый кадык над воротничком сутаны перекатывается вверх и вниз, губы бледнеют, зрачки в ясных зеленых глазах расширяются.
Каждому по вере его.
Джун верит в цветы, Тилли – в слова, Ида – в Гарри Поттера, Марфа – в вуду, Бог – в людей. Я верю в комментарии Данилы, спрятанные в строчках кода.
«Пицца: моцарелла, песто, мало ветчины».
– Господу, может, и угодно разнообразие, но вашему Создателю точно нет.
Джун на лесах моет фронтальный витраж. Ставлю внизу длинный ящик с тремя засохшими гортензиями.
Тилли обрезает большим секатором кусты бузины возле изгороди слева. Короткие ветки отскакивают, летят в разные стороны.
– Слушай, Тилли! – кричу я издалека. – В мутной передней долго не влезет сломанная дрожью рука в рукав! Выбегу, тело в улицу брошу я! Дикий, обезумлюсь, отчаяньем иссечась! Не надо этого, дорогая, хорошая, дай простимся сейчас! Все равно любовь моя – тяжкая гиря ведь – висит на тебе, куда ни бежала б!
Ида тоже слушает. Роюсь в карманах, мячик зацепился крыльями за порвавшуюся подкладку, но мне удается его достать.
– Ура! – Ида прыгает. – Теперь у меня есть снитч!
Чья-то рука ложится мне на плечо.
– Пойдем, Катя, – отец Джон не выглядит ни расстроенным, ни сердитым.
В церкви пусто, пахнет ладаном, старыми молитвенниками и пылью. Он ведет меня мимо пустой каменной купели, мимо рядов починенных Томом лакированных скамеек, мимо детского уголка. В стене, рядом с органом, у которого от акцента Марфы западают педали, – вырезанная острой аркой дверь с металлическими лилиями. На двери нет ни ручки, ни засова.
Отец Джон делает приглашающий жест:
– Она открыта. Подумай сначала, хочешь ли ты в нее войти. То, что ты там увидишь, может…
Я больше не слышу его.
В подсобке темно. Моргаю, чтобы глаза привыкли быстрее. В душном воздухе плавают светящиеся круги, они то вспыхивают ярким, то гаснут. Каменная стена в мокрых потеках тает, я делаю шаг, чтобы пройти сквозь нее, но упираюсь в невидимую преграду, трогаю руками, крепко прижимаюсь – ее не пробить, но можно смотреть, словно сквозь стекло.
Бумажный стаканчик с чаем они поставили в другой бумажный стаканчик. Пакетики с сахарозаменителем положили на пластиковую крышку. Кто-то несет плюшку с изюмом, кто-то участливо кивает, делая записи в блокнот, кто-то предлагает переводчика.
– Скрипач не нужен.
Детектив, имя которого я не расслышала, садится напротив Данилы.
– Нет причин предполагать, что инцидент имеет причины криминального характера. Мы сделаем все возможное, чтобы найти вашу жену, мистер Вишнев.
Саша Герцберг
Оливер
«Это сделал Оливер». Мама смотрит на меня с сомнением и переводит взгляд на нашего лабрадора. Мне семь лет, и я уже привычно виню его во всех грехах. Он виновен в разбитом горшке – любимой бегонии бабушки больше нет. Он виноват в том, что сломана дверца шкафа, и в том, что в посудомоечной машине оказался хомяк сестры.
– Это сделал Оливер, – настойчиво повторяю я. Оливер смотрит на меня своими золотистыми глазами, и на его полинявшей от жары и старости морде я явственно различаю ухмылку.
– Малыш, врать нехорошо. Я знаю, что это ты разлил чернила по счетам. У Оливера нет рук, чтобы такое сделать.
Мама знает, что я соврал. Она не знает другого: это Оливер сказал мне сделать это. Как и с горшком, и с хомяком, и с соседской кошкой. Мама про нее не в курсе – я зарыл дохлую выпотрошенную Нэнси за шоссе. Пришлось украсть мешок для мусора. Я был похож на техника морга с этой черной пластиковой ношей. Оливер молча наблюдал за мной все то время, пока я закапывал труп кошки. Грязь хлюпала в ботинках, невдалеке я увидел тушку дохлого опоссума. Должно быть, его сбила машина.
Мне двенадцать лет. Я отлично успеваю по биологии и математике. Языки мне не даются – наверное, потому, что я не умею разговаривать с людьми. Одноклассники меня не то чтобы не любят. Побаиваются, скорее. Потому что я ношу только черное и всем рассказываю, как миссис Би (наша учительница биологии) показала мне после занятий, как правильно вскрыть лягушку.
Она не должна была этого делать, но я три недели провел в мольбах, слезных и грозных, уламывая ее. «Это программа… кхм. Скажем так, это программа старших классов. Ты еще слишком мал, чтобы браться за скальпель».
– То есть дело не в лягушке? – спросил я.
– Нет. То есть и в ней тоже, но вы же сейчас уже в три года видите кое-что похуже в Интернете. Но я не могу доверить тебе скальпель. Директор меня уволит, если узнает.
Еще неделю я потратил на то, что истово (и не очень) клялся миссис Би, что директор не узнает. Ни одна живая душа на этой скорбной планете не узнает, что вы, миссис Би, дали мне скальпель и я выпотрошил на препарационной доске живую лягушку.
Скальпель мне не дали, но я смог дотронуться до смерти. Когда миссис Би разрезала белое брюхо лягушки, я почти услышал, как она умерла. Ее розовые внутренности выглянули изнутри, как сокровища из песка прибрежного грота. Они оказались прохладными, когда я тронул их пальцем.
Потом я рассказал маме – она не оценила. Зато оценил Оливер. Он усмехнулся и помахал хвостом. А затем проводил меня к реке, где мы выпотрошили дюжину лягушек скальпелем, который я украл из папиной рабочей сумки. Он хирург. Я тоже буду хирургом. Буду делать операции, только для трупов. Почему никто никогда не задумывается о том, что мертвым тоже может быть плохо? Оливер меня понимает, в отличие от всех остальных.
Мне двадцать три. Сьюзан снова не пришла. Я назначил ей уже четвертое свидание, она согласилась – и снова не пришла. Я начинаю злиться, Оливер поддакивает мне: «Это плохая девочка. И она не умеет краситься – вот вообще. Безвкусица».
Я треплю его по золотистой шерсти и заглядываю в черные глаза. Теперь у меня есть свои скальпели и морфин – я учусь на техника морга, но пока что нас учат вскрывать животных. Я жду, когда нас пустят в настоящий морг, но до этого еще далеко.
Когда Сьюзан вскрикивает, я закрываю ей нос платком. На мне латексные плотные перчатки – если она вздумает кусаться, то не сможет поранить меня. Когда придумали ДНК, жизнь у маньяков стала не сахар. Мои волосы забраны под бейсболку – никаких следов, протекторы на ботинках зачищены до почти ровной поверхности. Все равно я их выброшу.
Сьюзан перестает дышать, и я поворачиваюсь к Оливеру. На его морде все та же ухмылка – как когда мы закапывали кошку за шоссе. Я весь испачкался, в ботинках чавкает мутная вода. «Хорошо», – говорит Оливер. Я достаю из кармана скальпель