И вот теперь она лежала на диване в доме Топорова, перебирая события этого проклятого дня и понимая, что он никогда не завершится, что отныне она обречена снова и снова возвращаться в комнату с зеленой дверью, в высокую траву, по которой она ползла на четвереньках, мочась в трусы и содрогаясь от ужаса…
Этот день навсегда станет ее тюрьмой – так она думала тогда.
Пожизненное заключение – вот с чем она не могла смириться в свои семнадцать.
Незавершенность случившегося, длящийся и неостановимый ужас – вот что ее мучило.
Она должна выкупить себя у судьбы.
Она должна сделать все это сама.
Надо было с чего-то начинать, и она решила начать с генеральского дома, где остались ее вещи – одежда, книги, дневник… дневник не должен был попасть в чужие руки, пусть там ничего такого и не было… что там еще? Материна шкатулка, да, шкатулка с кленовым листом на крышке. Ольга хранила в ней свои побрякушки и прятала ее в нижнем ящике шкафа, под бельем. Значит, одежда, книги, дневник, шкатулка – надо же было с чего-то начинать…
Еще не рассвело, когда она промчалась через луг, скользнула через дыру в заборе и, держась под деревьями, пробралась к дому. Она старалась не смотреть в ту сторону, где несколько часов назад лежали трупы матери, Амурчика, капитана Цвяги, бабы Сватьи, сержанта Кирзы и ефрейтора Тройкина. Трупы увезли, но следы, ей казалось, остались – черные пятна на темной земле, пропитанные ужасом.
Войдя в дом, она на цыпочках прокралась под лестницу и минут десять сидела на корточках, вслушиваясь в темноту. Тишина. Сняла туфли, поднялась по лестнице, в комнате матери опустилась на четвереньки, выдвинула ящик, в котором хранилась шкатулка, и замерла, когда сильная рука схватила ее за волосы.
Все произошло в полной темноте. Она не видела лица мужчины, который заставил ее лечь на спину, а его голос услышала, когда он прохрипел: «Животом! Прижмись животом!», и покорно прижалась животом к нему, а потом он ушел, и она долго лежала на полу, мягкая и пустая. Наконец очнулась, оделась, собрала вещи, вернулась в дом Топорова и легла под одеяло.
Вот и искупление, вяло думала она. Ей не пришлось совершать подвиги, чтобы искупить вину. Вспомнила фразу из какой-то книги: «Страх парализовал ее». Нет, не парализовал. Она была послушной тварью. Она неспособна управлять собой, своим телом и своей душой, своей судьбой, наконец. Этот мужчина был послан ей, чтобы она смирилась, и, похоже, выбора у нее не осталось…
После завтрака она попросила Топорова о разговоре с глазу на глаз и рассказала о зеленой двери и о том, что произошло ночью в доме Драгунова.
– Это хороший ход, Анна, – задумчиво проговорил он. – Такие тайны принято называть грязными, но они связывают нас с прошлым. Преодолей их – и исчезнешь, перестанешь быть личностью. Вы сильный человек. И умный. – Помолчал. – Я знаю о вашем отце… у вас нет дома, нет семьи, а будущее, как говорится, туманно…
– Вчера вы сказали, что готовы стать моим будущим…
Он кивнул.
– Готов, если вы готовы.
Надеюсь, под будущим мы оба подразумеваем одно и то же.
Посмотрим, на что вы способны…
Значит, у вас нет плана?
Но это и есть будущее – когда нет плана. – Топоров улыбнулся. – Что ж, в университет по понятным причинам вас не примут, но мы что-нибудь придумаем. А пока поживете у нас, если вы не против…
В июне она получила аттестат зрелости и поступила на литературно-редакторский факультет полиграфического института.
У Топоровых Фрина прожила три года, и это были, как ей казалось, лучшие годы ее жизни.
Вместе с мужиковатой Василисой, дочерью Топорова от первого брака, ходила по грибы и варила варенье.
Дочь от второго брака, Лиля, колоннообразная бука с колоннообразными ногами, учила ее испанскому, и они вместе переводили «Амадиса Гальского» и «Внутренний замок» святой Терезы Авильской.
Десятилетнего сына Топорова от Марианны, которого все называли Виктором Львовичем, научила свистеть без помощи пальцев.
Любовница Топорова – вылитая Марлен Дитрих – играла в теннис только с нею.
И за все это она должна была и была благодарна Кармен.
Ранение в плечо оказалось неопасным, и вскоре Кара вернулась в Троицкое.
Уже через несколько дней все знали, кто в доме главный, кто правит кухней, выдает деньги на карманные расходы и следит за чистотой белья.
Топоров вздохнул с облегчением: он не находил общего языка с женой, а она не находила общего языка с Марлен Дитрих, отличавшейся только умением белозубо смеяться, играть в теннис и так поворачиваться на тонком каблуке, чтобы все ее долгое тело красиво волновалось всеми оттенками желтого или голубого шелка.
Ева на первом же курсе вышла замуж за молодого профессора и перестала бывать в Троицком, где при одном взгляде на крышу генеральского дома за забором лицо у нее становилось некрасивым. Поэтому большую часть времени Кара уделяла «другой дочери», как иногда она называла Фрину.
Кара была крупной, горластой и бурной бабой, готовой стоять за своих до конца и способной своей любовью ненароком покалечить любимых.
Для Фрины она стала наставницей, всерьез взявшейся за тело и душу девушки. Кара учила Фрину «правильно носить грудь и задницу», всегда выглядеть так, словно на ней туфли с высокими каблуками и бриллиантовое колье на шее, и никогда не надевать лиловое: «Оно тебя старит».
Кара готовила Фрину к выходу в свет, который и состоялся в ночь на Новый, 1946 год.
В облегающем платье из грогрона, в неглубоком вырезе которого мерцал алый кабошон, в туфлях на невысоком каблуке и с перчатками в руках она вступила в зал, где собрались гости Топорова. По совету Кары она держалась чуть сбоку и на полшага позади семьи хозяина, не отрицая близости, но сохраняя свободу.
В центре внимания была Марианна. Облаченная в роскошное бордовое платье с золотыми вставками, в шляпке-таблетке, с муфтой, с сигаретой в мундштуке, она встречала у входа в зал гостей, которые, вежливо улыбнувшись Василисе – она была в пиджаке и прямой юбке – и колонноподобной Лиле, сверху донизу украшенной мелкими рюшами, хлопали по плечу Виктора Львовича, который поминутно поправлял узел своего взрослого галстука, и направлялись к столам.
Фрина с особой остротой чувствовала и дурманящий аромат пышной елки в углу зала, и запах парадных маршальских мундиров, сшитых из кастора цвета морской волны, и душное дыхание дамских мехов, и глаза ее блестели от слитного сияния золотых звезд, драгоценностей, лаковых лысин, хрусталя, форменных пуговиц, и сердце замирало, когда она ловила на себе внимательные взгляды этих мужчин, воплощавших аморальную мощь эпохи, нечеловеческую власть и еще недавно посылавших на смерть миллионы…
Эти запахи, этот свет, эти токи неощутимо проникали в ее душу, пленяя и меняя ее, и к концу этого праздника преображения и освобождения ей даже показалось, что все левое в ней стало правым, а правое – левым.