Мы — почти — достигаем огромного успеха.
— Ты, длуг, делаешь коколако? — спрашивает владелец китайского магазинчика в Мунде Гарольд на своей неповторимой разновидности пиджина, пока мы с Толстяком осматриваем мотки мелкой сетки для цыплят. — Меня хочет за них платить сотню! — Он выдерживает паузу, потом вопросительно смотрит вверх и поднимает два пальца. — Две сотня.
Он энергично кивает, широко улыбается и что-то говорит своей жене по-китайски. Та слегка сдвигает нарисованные брови, поскольку натуральные для удобства выщипаны, и произносит:
— Да, хоросе, хоросе, три сотни.
И на лицах обоих появляется крайне удовлетворенное выражение.
Я не уверен, что имею право ставить на карту будущее цыплят на столь ранней стадии, а потому отвечаю максимально деловым тоном, на какой только способен, что еще зайду. Когда мы выходим на улицу, Генри, который тащит по мотку сетки под каждой рукой, не может сдержать восторга.
— Он хотел платить ему больше! Больше! — восклицает он.
«Болтай ногой», — думаю я, волоча свой моток за собой, все равно у нас «больше» пока нет.
Однако меня вновь обуревают сомнения. Моя дражайшая тетушка прислала мне письмо, в котором интересовалась моими успехами и прогрессом в чтении подаренных ею книг. И мне ничего не оставалось, как сообщить в ответ, какое злобное отвращение вызывает у меня чопорный, самодовольный и исключительно удачливый Робинзон Крузо. Уж он бы запросто организовал птицеферму. И конечно же, не ограничился бы парой сотен, у него бы на вольных кормах расхаживали бы тысячи цыплят. А что касается Гримбла, то он, окажись в моей ситуации, все еще ходил бы вокруг да около, играл в крикет и называл бы всех «старина» вне зависимости от пола и возраста. Да и Стивенсон лишь дремал под одной из «жираф растительного мира», сетовал на жару и тревожился о том, как бы миссис Стивенсон не закончила свою жизнь в чьей-нибудь кастрюле. Правда, на последних страницах он начал беспокоиться о том, что «миссис Стивенсон в одиночестве гуляла по берегу и собирала ракушки», и ничуть не сомневался, что это «небезопасно». Впрочем, он знал, что «ей присуще эксцентричное поведение», и ее снимки вполне подтверждают его догадки.
В конце своего письма тетушка добавила постскриптум: «Конечно же, мы держали цыплят во время войны, дорогой. Но у них была отвратительная привычка дохнуть».
И это вновь лишило меня всякой веры в наш проект.
Когда мы возвращаемся домой, нога у меня болит уже нестерпимо, хотя я до полного изнеможения втирал в нее антисептик, а потом заклеивал рану лейкопластырями.
Но меня мучил запах, отдаленно напоминающий тот, который я ощутил, когда случайно наступил на труп разлагающегося кролика, совершая кросс по пересеченной местности. Подняв ногу на скамейку, сдираю с раны пластырь. Рана распухла, и из нее сочится светло-зеленый гной. Когда я осторожно нажимаю на края, вытекает целая лужа, испускающая отвратительную вонь. Однако мое мнение оказывается достаточно субъективным, так как вокруг тут же собирается целая куча мух, которая с восторгом принимается в ней купаться.
Мать Эллен, старая Элиза, застает меня в позе гимнаста, когда я сижу, обхватив голень, пытаясь умерить ее боль и пульсацию.
— О-о-о, плохо. Нужно буш-лекарство.
Она чешет в затылке и глубоко затягивается сигаретой длиной в фут. Потом поднимает связки бананов и бобов и направляется обратно к своему дому. Через несколько мгновений Элиза возвращается с пестиком, ступкой и какими-то зелеными листьями. Под любопытными взглядами малышни она усаживается на скамейку, ставит ступку между ног и начинает толочь листья, превращая их в однородную густую коричневатую кашицу. Затем своими хрупкими тонкими пальцами накладывает все это на мою рану и перевязывает ее лоскутом выцветшей гавайской рубашки.