«Спит твоя Соня, как ты сам спал сегодня, без задних ног», – сказал он себе. И стало ему горячо и томно. Однако при этом очень уж как-то спокойно, самоуверенно до наглости. Он оглянулся по сторонам. И вдруг понял, что идти-то – некуда. И даже думать – куда пойти – неохота. И он пошел в сторону Сретенки, очень неспешно, чтобы дать Соне еще поспать.
«Не буди спящего, – вспомнил он. И еще: – Не буди лиха… На самом деле это ведь не про собаку, не про полицейского и не про выхухоль сказано[23], – Кузьма продолжал лениво думать на заданную тему. – Кажется, японцы придумали не будить спящего. Или древние китайцы догадались шесть тысяч лет тому… Что-то они про это знали… А вот мама в детстве меня по утрам расталкивала… Будила… Это ведь для будущего. И новорожденных иногда будят, даже по попе шлепают. Чтоб жизнь не проспали… Интересно, меня будили, когда я родился?.. Все равно я кемарю пожизненно. Но своих детей… наших с Соней детей – я буду будить, тормошить, в глазки заглядывать и расспрашивать – что во сне видели…»
С такими вот рассуждениями, скорее даже сновидениями, Кузьма дошел до дома на Сретенке. Вернее – до известной решетчатой дверцы, запертой на замок с неизвестным кодом. «Придется разбудить», – подумал Кузьма и набрал номер в мобильнике.
Он стоял и слушал длинные гудки. Потом снова набрал и снова слушал, простоял за этим занятием полчаса и медленно пошел обратно в Крук.
В подвале он застал Павла и просидел с ним долго. Павел говорил без умолку о неизвестных Кузьме людях, больше всего про Чечена, у которого в детстве была контузия, и еще он, как и пообещал намедни, читал Чанову вслух стихи, свои и чужие, хорошие и очень хорошие, но и… никакие. Чанов его не перебивал. Да вдруг сам неожиданно прочел стихотворение Вольфа – про тальяночку и смысл жизни. Паша удивился, как это он этих стихов не знает…
– Я и сам не знал, что знаю, – объяснил Чанов. – Вчера только прочел. Это последнее из трех новых, которые Вольф здесь, в Москве написал… у Сони Розенблюм…
– А-а, это он, наверно, когда пропал в ихней квартирище, – догадался Паша. – Там всякий сгинуть – может…
Потом они некоторое время сидели практически молча. Просто ждали своих. Ни Блюхер, ни Соня не появились. Раненый Дада тем более появиться не мог.
Выйдя из Крука уже в сумерках, Кузьма снова позвонил Соне домой. Никто не подошел, не взял трубку. Тогда впервые, возможно именно из-за сумерек, Чанова охватила тревога. Не то чтоб он разволновался за Соню, нет. Его, скорее, задело то, что Соня могла без него обходиться. А ведь он без нее, оказывается, – нет, не мог. Он стал думать: какое событие могло его настолько отвлечь от Сони, что он бы о ней позабыл? И тут же вспомнил: «Ну как же, ведь я же ушел вчера от нее, как только позвонила Янька, как только сказала, что с мамой что-то случилось… не разбери-пойми что… Я ведь тогда просто рванул наутек!» И Кузьма стал перебирать, какое «не разбери-пойми» случилось у Сони. Может, с Рыськой, может, его карт взорвался?.. Нет, вряд ли бы пан Рышард на ночь глядя стал возиться со своей машинкой, да хоть с чем не стал бы возиться, он носом клевал, когда ужинали. Рыська все-таки почти каждое утро в школу ходит… И Соня ничего, кроме как поспать, в тот вечер не хотела… Значит – Магда? И он вспомнил ее тревожные глаза и как она сказала: «Что-то мне нехорошо». Может, это была не фигура речи, может, ей правда было нехорошо…
В этот миг, опять застав Чанова врасплох, зазвонил мобильник в кармане. Кузьма глянул, звонили с Сониного домашнего. «Наконец-то!» Он прижал телефон к уху, почти крикнул:
– Соня, что с Магдой?
И услышал в трубке голос… не Сонин:
– С Магдой все о’кей, она в больнице пришла в себя.
«Рыська!» – догадался Кузьма. Но голос у Рыськи был вовсе не о’кей, отчаянный и детский был голосок.
– Пан Рышард, – обратился к мальчику Чанов (все-таки не мог он звать его, как Магда, просто Рыськой), – скажите толком, что с Магдаленой Рышардовной? Я весь день вам звоню.
– Я знаю. У нас телефон с определителем, ваш номер определился восемь раз. Только никто определять по определителю не умеет, кроме меня… Да и не было никого дома. Я один из больницы вернулся, а Соня там осталась. – Рыська остановился, чтоб перевести дух перед главной новостью, которой сам боялся. – После того как вы ушли, ночью у Магды сделался приступ. Она позвала меня, она всегда меня зовет, я позвонил в «Скорую».
– А Соня?
– Она вначале спала, я не мог разбудить. Вылил на нее воду из графина. И она проснулась. Очень сердилась.
– За что? За воду?
– Нет, за то, что у Магды инфаркт и инсульт сразу.
– О, Господи… А что теперь?
– Она все время плачет. Из нее ведро слез вылилось.
– Я про Магду. Ты сказал, что она пришла в себя.
– Пришла. Но врач сказал, это ненадолго… Чанов, ОНА УМИРАЕТ! Врач сказал, что завтра… или послезавтра… она умрет… – голос у Рыськи сорвался. – Я не думал, что все умирают.
Чанов вдруг замерз.
– Как же не думал? Что ли, не знал?
– Знал… но не думал. Магда так давно живет, просто всегда!.. И мне казалось… мне казалось…
Кузьма услышал, как Рыська заплакал. Представить себе маленького, плачущего пана Рышарда Чанов не смог, он просто крикнул:
– Через десять минут буду!
Он несся бегом по залитой жидкой снежной кашей Москве с Потаповского к Сретенке, чувствуя, что земля уходит у него из-под ног. Мир рушился! Мир, такой живой, только что и навсегда народившийся в его судьбе, вдруг зашатался, почернел и поплыл, как вчерашний сугроб.
«Вот оно! – думал Кузьма, – вот о чем Вольф предупредил!»
И зазвучало. Шлепающие по снежной жиже ботинки Кузьмы отбивали ритм:
Пока хватало им еды,
они резвились, как котята,
и страстью пламенной объяты
скользили
в шаге
от беды!
Слова звучали, как из громкоговорителя, спрятанного за мороком то ли дождя, то ли снега. Так, должно быть, звучало в России объявление войны 22 июня сорок первого года. Или в Японии сообщение о бомбардировках Хиросимы и Нагасаки. Или в Нью-Йорке – известие об атаке башен Торгового центра.
У чугунной кованой дверцы, знакомой уже до каждой ржавой царапины, Кузьма снова затормозил. И тут же, прямо у верхней петли, он увидел мелко, но отчетливо накорябанный по штукатурке набор цифр и букв. В эту секунду Кузьма запомнил этот код навсегда. Он немедленно вскрыл калитку, пролетел двор, промчался по лестнице, позвонил в дверь. И снова никто не отвечал, не подходил, не открывал. Он стал барабанить в глухую, дерматином обитую дверь, так что столетняя табличка «Д-ръ Розенблюмъ» чуть не отвалилась. Послышались торопливые шаги, Рыська открыл и сразу побежал по коридору.