— Не знаю, — сказала. Растерянно и немного виновато.
А старуха как будто и не заметила — ни растерянного голоса, ни сонных глаз.
— Потому что слепота не видит. И знает, что не видит. А близорукость видит НЕПРАВИЛЬНО. Вера близорука. Тающие льдины на вершине горы могут показаться ей алмазами — и она полезет на эту вершину, ломая ноги и шею и втаптывая в грязь настоящие алмазы — если они попадутся ей по дороге. На самом деле ей под ноги обычно попадаются люди. Разные люди — и алмазы, и стекляшки, но она не разбирает. Она просто втопчет их в грязь, так и не заметив… или заметив, но решив, что это просто камни, мешающие ей шагать вперед. К блестящим льдинам на вершине горы, которые истают к тому времени, как она туда долезет. Если, конечно, в конце концов не свернет сама себе шею на своем бессмысленном пути. Это судьба любой веры, если только она не начнет рано или поздно смотреть себе под ноги — на тех, по кому она идет. На тех, ДЛЯ КОГО она идет… Ты слушаешь, о чем я говорю, девочка?
Старухин взгляд, бродивший высоко в переплетении сосновых веток и августовской лазури, опустился на лицо Марго — как ястреб, плавно и стремительно упавший из только что безмятежного неба на зазевавшегося куренка. Марго вздрогнула — и почти проснулась.
— Может быть, я говорю слишком сложно… слишком много… — в старухином голосе неожиданно (как сочувствие в желтых ястребиных глазах, созерцающих оцепеневшего в когтях птенчика) скользнула грусть, — и слишком быстро для тебя, да? Может быть, я хочу сказать слишком много — больше, чем ты сейчас можешь понять.
Марго вдруг стало стыдно под задумчивым и грустным старухиным взглядом. Старуха сожалела, что Марго слишком маленькая и… слишком глупая? А ведь на самом деле Марго просто лень и хочется спать… А ведь старуха могла бы найти и какую-нибудь другую девочку — куда более умненькую и старательную, а не возиться с бестолковой лентяйкой Марго.
— После обеда — не самое удачное время для разговора, да? — Марго неопределенно и неохотно кивнула, чувствуя, как пунцово и жарко вспыхивают щеки. Старуха не смотрела на нее — ее взгляд раскинувшей крылья птицей опять плавал в высокой лазури.
— Я боюсь не успеть сказать тебе всего, девочка, упустить что-то важное… Что, возможно, когда-нибудь спасет тебе жизнь… Я боюсь, что ты упустишь это среди моих слов — не услышишь, не поймешь или не запомнишь.
Старухины веки устало дрогнули (…птица в небе сложила крылья, замерла перед бесконечно долгим падением вниз, в черную бездну — из своей, синей бездны), а потом опять раскрылись (…птица-взгляд снова нырнул туда, где птицы кажутся уже просто черными точками, тающими в синеве):
— Потому что потом я не смогу сказать это тебе еще раз…
«Она говорит о смерти, — неожиданно поняла Марго, — она опять говорит о своей смерти». И вздрогнула от озноба, погладившего спину. Как будто в самой сердцевине теплого безмятежного летнего полудня вдруг обнаружилась черная трещина; провал в бесконечность, от которого тянет холодом, как от приоткрывшейся двери… двери в никуда, возле которой уже стоит старуха, держась за ручку — войти или еще разок обернуться перед тем, как войти?
Старухин взгляд, уже заглядывающий туда, за дверь, плавал в высоком летнем небе.
— Знаешь ли, девочка, на самом деле, слова — это шелуха. Ореховые скорлупки. Ты разгрызаешь их и иногда ломаешь о них зубы в надежде найти ореховое ядрышко. Человек часто жаден и всеяден — и поэтому он иногда глотает скорлупу и думает, что это орехи. А у зверей есть нюх и осторожность — звери не понимают слов. Помни об этом, когда будешь говорить со своим волком. Твой волк выплюнет шелуху и выберет из твоих слов сердцевину. То, ради чего были сказаны твои слова. Если конечно, там, внутри, не будет пустоты…
Марго вдруг заметила, что ее рука лежит на загривке волчонка (успокаивая?) — потому что шерсть под ее пальцами стоит дыбом; а проснувшийся волчонок напряженно смотрит на старуху. «Слова — это шелуха…» Интересно, что там было — под шелухой старухиных слов — из-за чего волчонок проснулся со взъерошенной шерстью? Отчего по спине Марго бродит озноб — такой нелепый и невозможный в середине теплого ласкового летнего дня…
— Ты умеешь ВИДЕТЬ, девочка. Возможно, для тебя было бы лучше этого не уметь. Но ты уже — умеешь. И все же не доверяйся одному своему зрению. Помни про чутье. И про осторожность. И про то, что близорукость хуже слепоты. Потому что слепота осторожна, а близорукость — самонадеянна. Будь осторожна, как осторожны слепые. Тогда ты не оступишься и не свалишься в пропасть, если даже тебе взбредет в голову лезть на эту дурацкую вершину с блестящим льдом, которая называется мечтой… И еще, девочка, помни, что все слова — это просто шелуха… даже те, которые я здесь тебе наговорила.
Марго (19). Август
«…Слова — это просто шелуха… слова — это…»
Вздох застрял у нее в горле. Слова тоже застряли.
Марго смотрела на волка, возникшего перед ней неожиданно и бесшумно — дрогнули от ветерка кусты шиповника, уронили на золотистую песчаную дорожку черную тень, которая, выпрямившись и поплотнев, вдруг превратилась в зверя.
— Ну… здравствуй, — сказала ему Марго.
Золотистые глаза волка были напряженными и внимательными.
— Мы… мы с тобой уже давно не виделись, да?
Интересно, почему она запинается, разговаривая со СВОИМ волком? Потому что они действительно давно не виделись? Марго торопливо попробовала было подсчитать, сколько — дней, недель? — а потом сбилась со счета и растерялась. Раньше она чувствовала себя плохо, когда не видела волка больше одного дня. Неуютно, неприкаянно… Неполноценно. Как будто волк действительно был ее частью (или это она была частью волка?) — и неожиданно лишаясь этой части самой себя, она чувствовала себя калекой. Как будто еще вчера умела видеть — а сегодня ослепла и теперь пробирается наощупь, спотыкаясь и шаря руками в бесконечной черноте, в которую вдруг превратился весь мир. Конечно, они с волком умели чувствовать друг друга на расстоянии, но чем больше было это расстояние и чем дольше они не виделись — тем неуютней они себя чувствовали, тем более серым и слепым становился весь мир. Когда волк пропадал весной на неделю или чуть больше, Марго не находила себе места. А сейчас… месяц? Или даже два? Как Марго могла не заметить, что прошел уже целый месяц — или два?! И как волк мог выдержать…
Не мог. Он не мог — поняла Марго, глядя на него и замечая то, что не заметила в первую минуту. Свалявшуюся шерсть на боках, выпирающие ребра… — это в конце лета! Глаза… глаза — напряженные и настороженные. И тоскливые. Он не мог. И ему было плохо. И, наверное, он звал ее. А она не слышала. Нет, не так — не хотела слышать. И, просыпаясь по утрам, говорила себе, что это был просто сон — всего-навсего… И что этот волчий вой ночью — просто сон; как и все, что было раньше с девочкой по имени Марго — тоже сон, который не стоит вспоминать.
Она боялась. Настоящее, невозможно прекрасное настоящее было таким хрупким, как нежная тонкая кожа заново родившейся Марго, как прозрачные бабочкины крылья — достаточно одного неловкого движения (неловкого воспоминания?), и они упадут на землю мертвыми мятыми бумажками, рассыпая цветную пыльцу… Марго знала… нет, чуяла — своим прежним чутьем дикого зверя — недолговечность происходящего. Как пыльца на бабочкиных крыльях, которые сами станут пылью с наступлением зимы. «До осени… до осени…» — Марго знала, что осень уже близко; желтые листья иногда мелькали в безмятежности летней зелени, и у Марго перехватывало дыхание, когда она их замечала и вспоминала — теплое прикосновение старых перил к своей ладони и свой собственный шепот (молитву? — кому?): «До осени… до осени…».