брал. Деньги не делили. Степан ее из Томска приехал. На химбинате робил. Потом завахтил. Он у внучки-то второй. Первый был вахлак, не приведи господь. Псих. Напьется, пластинки крошить начинает. Так Зыкину искусал, Райкина, эту, как-е — Пу… Пу…
— Пугачеву?
— Во-во. Хорошая такая пластинка, про розы. Машенька песню эту слушать любила. Степан попервости был самостоятельный. Пил не до донышка. Чего бы не жить, правнучка моего Ванятку не ростить?! А все змея заоконная виновата. Живет спроть их дома на четвертом этаже разведенка длинноволосая. Есть у ней страстишка— в биноклю окна чужие разглядывать. Догляделась. Сглазила парня. Маша его от окна отгоняет, он нарочно круть-верть, круть-верть. Да в трусах, да грудь колесом. Жена шторы начнет закрывать, муж рычит: «Ты чего солнце уворовываешь? На Севере и так тепло по карточкам выдают, пусть лучи гостями у нас будут». Говорю внучке: «Иди, разбей биноклю у бабенки. Нечего чужое счастье через стекло к себе приближать». Смеется, отмахивается… Вот душелюбку собираю. Поможет, нет ли — бог весть. Может, Степка-то вином зашибать меньше будеть да перестанет, негодник такой, у окна крутиться.
Передаю бабушке пучок душелюбки. Насобирал во время ее короткого рассказа.
— Ты себе возьми. Мало ли что — авось, пригодится.
— Ведь она молодых спасает.
— Не спеши в старики записываться. Приходит и в твои лета любовная маята. Маленькие-то вы все за подол материн держитесь. После бабий подол вас держит.
Пытаюсь заглянуть в ее глаза, где иногда скрываются призраки былых страстей. Травница умело маскирует взгляд, старается стоять ко мне в профиль, наклоняет голову к душистому, разнотравью. Вижу нос орлицы, щеку почти без морщин, большие разомкнутые губы.
Собираюсь уходить. Желаю крепкого здоровья.
— Крепкое-то прошло. Изнашиваю остатнее… Зрение садиться стало. Пришла нонешней весной в полклинику, прошу: «Пропишите очки». — «Ваша карточка?» Не поняла, глаза таращу. «Скажите номер вашей карточки?»— спрашивает молодайка. «Не знаю, — говорю, — впервые у вас». «Сколько вам лет?». — «Ко второму Спасу семьдесят семь жахнет». Разулыбалась девочка, зубик золотой блеснул. Повела меня к очному врачу.
Подобрали стекла. Теперь библию читаю — буквы с тараканов…
Эх, если бы у всех было такое остатнее здоровье!
Приданое
У приземистого вагончика-диспетчерской, где проводится оформление заявок, запись вахтовых рабочих, стоит худощавый парень в потертом плаще. Курит. Выходит молодая женщина, сообщает ему: записалась на Вах. Ей лет тридцать. Нос вздернут. Губы тонкие в малиновой помаде. Поправляет плотную шерстяную кофту ручной вязки, трет кулачком маленький подбородок. Подошли к газетному киоску, напротив здания Стрежевского аэропорта.
— Надь?!
— Че, Сереженька?
— Сколько так можно? Ты на Вах, я в Пионерный.
— Устраивайся в наше управление.
— Нет, Васюган не оставлю.
— Замкнутый круг.
— Давай разомкнем: поженимся. Тебя к нам переведут. Узнавал — операторы нужны.
Прищурилась, посмотрела на парня с обворожительной улыбкой, положила руку на его плечо.
— Зрение от электросварки не потерял? Не видишь разницу лет? Да ты еще и для мужа не созрел…
— Не обижай, начальник! Я к тебе по-серьезному.
— И я по-серьезному говорю: нажилась замужем. Раз судьба на волю выпустила, дай полетать, свежим воздухом подышать. Деньгами не бедствую. Приданое у меня большое…
— О чем речь?! И я к тебе не с пустыми руками явлюсь. На книжке четыре тыщи восемьсот. Твое приданое да мое — капитал целый.
— Где, Сережа, таких наивных делают? У меня ведь особое приданое: двое детей. Не говорила тебе о них раньше. Напоследок берегла снаряд.
Парень поперхнулся дымом. Швырнул окурок в траву.
— Задала ты мне задачку… с двумя неизвестными. За пятнадцать дней вахты, может, решу.
— Решить-то решишь, да с ответом моим не сойдется…
Объявили посадку на Вах.
Эй, дубинушка, ухнем!
На строительной площадке стоял бездействующий автокран, сиротливо опустив длинную стрелу. Перевернутым вопросительным знаком висел на тросу стальной гак. Крановщик второй день не мог устранить поломку. Кто-то набил травой его старую мазутную робу, вздернул на гак. Пришел из ремонтной мастерской, увидал — озлился. Сорвал чучело, вытряхнул траву. Изорвал робу на обтирки.
Прораб Перегудов, счищая сапогом с сапога комья грязи, спросил крановщика:
— Когда оживишь машину?
— Деталь точат, — буркнул сухощавый мужичок, проверяя пинком переднее колесо.
Перегудов собрал бригаду. Расселись в бытовке на почерневшие скамейки.
— Вижу, без песни у вас дело плохо идет. Лениво брус, кирпичи вручную перетаскиваете. Я попросил машинистку отпечатать десять экземпляров «Дубинушки». Разучите сегодня же русскую народную песню. Чтоб все без исключения знали наизусть. Это известный гимн ручному груду. Получим, крановщику — первый экземпляр. Приказываю вместе с плотниками и каменщиками исполнять, когда техника простаивать будет. Есть и музыкальное сопровождение.
Включил принесенный магнитофон. Горным потоком грянул мощный шаляпинский голос:
…Ээй, дубинушкаа уухнем!..
— …Ухнете сегодня на второй этаж пачку бруса. Крановщик подсоблять будет. На один ведь наряд работаете…
Через два часа кран бегал по стройплощадке рысью. Первый экземпляр «Дубинушки» прикрепили в бытовке рядом с годовыми обязательствами. Там, в седьмом пункте, говорилось: «Сократить до минимума ручной труд».
«Нет счастья в жизни»
Такая наколка была на руке водителя «Татры» Еременко. Когда надевал рубашку с короткими рукавами, синие слова походили на свисающую с кромки материи бахрому. Парни язвили:
Возьми карманный фонарик, поищи свое счастье.
— Тебе какую надо фортуну — денежную или женскую?
Еременко просили сказать: «Я получил в месяц четыреста пятьдесят рэ». Рэ у него походило на «ррр», будто он рычал на заработанную сумму. Ребята хохотали: «Хохла большим заработком не испугаешь».
Наколке он был не рад. Навел ее один «бродячий художник» за пять пачек сигарет и три кружки пива. Согласился сглупа. Терпеливо переносил «укусы» трех связанных иголок. Лакнет жало синюю тушь, вонзится в тело. Парень, переживающий тогда щенячий возраст, пробовал для храбрости кривить улыбку. Противна теперь ему эта наколка, содержание ее, потому что пришлось испытать и семейное счастье, и счастье сурового северного труда.
Принялся потихоньку срезать наколку лезвием бритвы. Выжигал горючей серой. Вытравливал кислотой. Чуть-чуть не получил заражение крови.
Теперь на месте наколки бугристый продолговатый шрам. Сквозь него проступают упрямые синие точки. С опозданием надоумили парня: «Чего дурака свалял, руку изуродовал?! Говорят, сейчас в косметическом салоне легко наколки сводят».
Всем, имеющим различные «художества» на теле: выколотые перстни, звездочки, имена, годы, якоря, солнечные полудиски с лучами, «глубокие» изречения, могилы с крестами, Еременко хочет сказать так:
— Братцы! К чему все это?! Чистая кровь не нуждается в красителях. Человеческое тело должно быть телом — не доской объявлений, не рисовальной бумагой. Предостерегаю: берегитесь ядовитого жала обмакнутых в тушь иголок! Наколки въедаются в кожу, в душу. В минуты раскаянья не