и созерцанием его неординарного облика, чтобы беспокоиться из-за волков. В изложении Владимира Николаевича предстоящая охота напоминает рассмотренные нами во второй главе описания ружейной охоты, которую организовывало московское Императорское общество размножения охотничьих и промысловых животных. Однако использование сетей вместо огнестрельного оружия, позволяющее ловить волков живьем, в тематическом отношении сыграет для Зиновьевой-Аннибал ключевую роль[117]. В исторических источниках мне не попадались упоминания о методе, когда волкам ломали ноги перед травлей: возможно, такая практика существовала в действительности, однако Зиновьева-Аннибал могла упомянуть о ней при описании охоты, чтобы вызвать у Веры (а значит, и у читателя) сострадание к волкам, что согласуется и с другими аспектами повествования.
На следующее утро, еще до рассвета, Вера вместе с гувернанткой, кучером Федором и другими домочадцами выезжают из усадьбы, чтобы понаблюдать за охотой. После прибытия в лес Вера бродит среди деревьев и представляет, что она «царевна кочевого стана», которая должна защитить свой народ от людоедов и других врагов, окруживших становище. В воображении она переносит на предстоящую охоту присущую русской культуре боязнь бешеных волков, свойственную и ей самой:
Но волки… Волки все в лесу перебесились… Что может быть страшнее бешеного волка? Он никого не боится, бросается в толпу и кусает одного человека, другого человека… и те тоже бесятся… их нужно вязать… Это враг привил бешенство волкам, чтобы они извели мой народ, а мы в защиту от волков повесили сети на деревья, и теперь я сторожу, пока все мои спят… [Там же: 45–46].
Испугавшись картин, нарисованных ее собственным воображением, Вера бежит к гувернантке и сама воет волком «в ужасе погони» [Там же: 46]. С этого момента в повествовании подчеркивается двойственное отношение Веры к преследуемым волкам: она боится их и одновременно соотносит себя с ними. Наблюдая, как захваченных волков несут мимо нее и помещают в железные клетки, она спорит сама с собой. Ее внутренний разлад отражает борьбу между сочувствием при виде страдающих животных и пониманием, что волки являются хищниками, со всеми вытекающими стереотипными представлениями:
Мне жалко волков. Противное это, скользкое, дряблое чувство подползает к груди. Толкаю прочь: волки злые, едят овец, съели осленка моего, мамина старого Голубчика, на котором она молодою верхом ездила… Волки злые и гадкие трусы! Они стаей нападают на одинокого… Какие гадкие глаза! <…>
Маленькие глазенки глядят со злобным ужасом, как угольки, – конечно, как угольки колючие! Ведь ночью они светятся, как зеленые фонарики, волчьи глаза [Там же: 48–49].
Пытаясь совладать с противоборствующими чувствами, Вера все сильнее сосредоточивает внимание на волчьих глазах. Сначала она воспринимает их в соответствии с уже знакомыми нам расхожими представлениями, уподобляя волчьи глаза углям или зеленым фонарикам, которые освещают путь хищникам во время трусливых ночных нападений на беззащитный домашний скот. Но вскоре внезапная непосредственная встреча с волком, который выделяется среди остальных страшной раной в боку, вызывает раскол в ее мыслях, поскольку сострадание становится сильнее страха и культурно укорененной враждебности:
А я разглядела и давно плачу. У этого волка проткнут вилою бок. Он дышит через дыру в боку. Воздух шипит, мне кажется, что слышу через дыру, и края раны движутся вверх и вниз. Это страшно. Зубами волк закусил палку во рту, и совсем близко к моему притиснувшемуся к решетке лицу – его глаза. Я вижу в их углах белок. Он весь кровавый. Зрачки напряжены, прямо в мои зрачки. В них стиснулась несносная боль, яростная ненависть, тоска и последний, безнадежный, остановившийся ужас. Эти зрачки заколдовали меня, и я, как он, стиснула зубы, оскалив их, и напрягла дикие зрачки, высохших от слез недавних, глаз. Я слышу свою гримасу. Кожа сухо натянулась. Я ушами слышу свое противное волчье лицо, с ненавистью, ужасом и болью в зрачках и в растянутых губах… А воздух всё шипит, вырываясь из кровавой дыры в боку, и края раны быстро лихорадочным дыханьем шлепаются вверх и вниз. Как страшно сделано тело! Если проткнуть, то вот какая мякоть кровяная, и там всё что-то отдельное – печенка? сердце? легкое? Что это голое, кровяное, что открыто лежит в живом теле волка? Отчего он не воет? Отчего он не визжит, не воет? [Там же: 50–51].
В этот глубоко личный и болезненный момент Вера осознает, что и она, и раненый волк в равной степени смертны, и коренится это в их общей животной природе, в их телесности. Их взгляды встречаются, и в Вере происходит эмоциональный перелом. Волчьи зрачки, в которых она прочитывает боль, ненависть, тоску и страх, «заколдовали» ее, и в психическом отношении она сама превратилась в волка. Когда повозка, в которую положили волка, тронулась, Вера представила, какие страдания предстоят раненому зверю во время дорожной тряски до самой столицы; она завыла «остервенелым, животным воем», побежала и попала в сеть, расставленную на волков, что завершило уподобление девочки волку:
Сеть опутала.
Тогда бешеный ужас мною овладел, и я стала биться с ревом и гиканьем, лягаясь, дергая руки, кусаясь [Там же: 51].
После этого травматического опыта Вера заводит разговор с кучером Федором, а затем с больной матерью, о своем сострадании к волку и о скорби по его судьбе. Федор уверяет ее, что животные боятся смерти меньше, чем люди, поскольку они безгрешны, в отличие от людей. Ее мать, которая сама страдает от изнуряющей болезни, с вызовом замечает: «Разве это уж так ужасно страдать? Смотреть и жалеть ужаснее» [Там же: 60]. Мнения двух взрослых, основанные на разных мировоззрениях, отчасти пересекаются, поскольку в обоих подчеркивается привилегированная позиция человека-наблюдателя, обладающая истинной этической, моральной и даже эмоциональной значимостью. Только человек пытается постигнуть значение греха, страдания и смерти, тогда как животное терпеливо принимает свою судьбу[118].
Авторы всех четырех рассмотренных мной рассказов по-разному справляются с трудностями, которые встают перед ними из-за необходимости представить точку зрения волков и вызвать к ним сочувствие. «Жизнь и приключения одного волка» благодаря глубоким познаниям автора в этой области представляет собой убедительную «биографию» главного героя от рождения до гибели от охотничьих пуль. Чехов в «Белолобом» прибегает к сдержанному повествовательному стилю: через описание физических ощущений и непосредственных реакций передается настроение стареющей волчихи, которая беспокоится о судьбе собственного потомства и тратит время на щенка, столь неожиданно и несвоевременно появившегося в ее жизни. В душераздирающем рассказе Зайцева посредством выразительной образности создается чувство подавляющего и всеобъемлющего ужаса посреди символического пейзажа, наполненного тьмой, холодом и смертью. Зиновьева-Аннибал, описывая глубокие переживания маленькой девочки, подчеркивает жестокость устаревшей традиции мучить волков на забаву имперской аристократии.
Если в рассказе Зиновьевой-Аннибал, написанном от первого лица, волки обретают голос благодаря сильно развитой у Веры способности к состраданию, то в трех остальных рассказах, написанных в третьем лице, мысли волков один или несколько раз получают прямое словесное выражение, хотя и разными способами. В 2015 году в своей книге «Говорящие животные в детской литературе» Кэтрин Элик отметила, что животные, наделенные голосом, одновременно наделяются и свободой воли. Опираясь на теорию диалогизма М. М. Бахтина, она утверждает: «Сталкиваясь с персонажами-животными, способными изъясняться и идентифицировать себя посредством человеческого языка, читатель вступает с животными в диалогические отношения, подталкивающие к этическому взаимодействию» [Elick 2015: 9]. Иными словами, наделяя животных языком, мы приписываем им эмоции и свойства, похожие на человеческие, и, соответственно, впускаем в наши отношения с ними моральные обязательства. Обращение к Бахтину помогает объяснить, какой эффект производят вербализованные мысли в подобных текстах. В каждом из трех