Причиной упадка стала порча нравов – нравственная деградация и жажда денег и власти. Вместо того чтобы стать истинной Империей, Рим рисковал превратиться в новый Карфаген. По словам римского историка Саллюстия, жажда наживы быстро погубила старинные добродетели: «Ибо алчность уничтожила верность слову, порядочность и другие добрые качества; вместо них она научила людей быть гордыми, жестокими, продажными во всем и пренебрегать богами. Честолюбие побудило многих быть лживыми, держать одно затаенным в сердце, другое – на языке, готовым к услугам, оценивать дружбу и вражду не по их сути, а по их выгоде и быть добрыми не столько в мыслях, сколько притворно»[133]. Молодежь усвоила любовь к роскоши и разврату. Верховная власть утратила стремление к справедливости и обернулась жестокой тиранией. Такая римская республика превращалась в олигархию и становилась средоточием корысти и деспотизма.
Гниение социума отразилось и на армии. Она, по свидетельствам современников, изнежилась и в погоне за роскошью обрела привычку к грабежу и разбоям. За самый малый успех на поле брани удостаивали невиданных почестей, триумф давали тем полководцам, которые позволяли послабления дисциплины, щедро одаривали армию и не затягивали боевые действия, даже если в том была прямая надобность.
Страшную ситуацию, сложившуюся в вооруженных силах Рима, подробно описывает Теодор Моммзен. По его словам, «уничтожив свою старую военную организацию, правда налагавшую тяжелые жертвы на граждан, государство само разрушило свою опору, так как в конце концов оно покоилось только на своем военном превосходстве. Флот был совершенно заброшен, в армии допустили неимоверный упадок. Охрана границ в Азии и Африке была переложена на подданных, а охрана италийских, македонских и испанских границ, которую нельзя было свалить на других, велась крайне небрежно. Высшие классы стали избегать военной службы, так что трудно было набрать необходимое число офицеров для войск в Испании… Теперь римские военачальники уже мало уступали своим карфагенским коллегам в искусстве губить армии, и все войны в Африке, Испании, Македонии и Азии, как правило, начинались поражениями римских армий… Куда ни кинуть взгляд, везде виден быстрый упадок внутренней силы Рима и его внешнего могущества. В это мирное время Рим не только не расширяет территорий, приобретенных в гигантской борьбе, но даже не удерживает их за собой»[134].
Сама римская власть, бывшая ранее наградой самым достойным, соблазнилась коррупцией. Особенно скандально эта дурная страсть проявилась во время войны Рима с Югуртой, царем североафриканского государства Нумидии, – он много лет подкупал высокопоставленных чиновников Рима, сводя на нет боевые усилия легионов.
Теодор Моммзен добавляет к этой печальной картине утрату семейных ценностей: «В Риме появились куртизанки, и содержать их стало чуть ли не требованием хорошего тона. Число браков стало уменьшаться, а число разводов возрастать. На почве семейных денежных отношений совершались преступления, о которых прежде не было и слыхано. Ослабли прежние строгие взгляды на положение женщины в семье, началось стремление женщин к расширению своих прав, особенно благодаря скоплению в руках некоторых женщин огромных капиталов, это явление приняло такие размеры, что законом были ограничены права женщин по наследованию. Страшно усиливалась роскошь в устройстве домов, в одежде, в столе, вошли в обычай совершенно неизвестные прежде пиры по греческим образцам, с возлежанием, музыкой, с большим количеством всевозможных яств, вместо того что прежде бывало всего по две перемены блюд… Стремление увеличивать свое благосостояние… перешло в уродливые формы, в погоню за деньгами во что бы то ни стало: явились взяточничество, попрошайничество, недобросовестность в торговле и подрядах, на браки смотрели только как на финансовую сделку. Римляне теряли то стремление работать, которое было прежде общим, а когда человек не находит наслаждения в труде, то его честность становится уже просто вопросом более или менее счастливой случайности: при одних обстоятельствах он может остаться честным человеком, другие же могут толкнуть его на всякое преступление»[135].
Наконец, началось проникновение в римский социум восточных религиозных культов, совершенно чуждых патриархальной вере древних римлян. Все карфагенское было для римлян отвратительно, однако они переняли культ разврата прямо из Ханаана – Палестины. Селевкидская Сирия, Пергам и Македония еще ранее заразились ханаанскими непристойностями и теперь передавали этот ядовитый опыт Риму. Римляне начали почитать «великую мать богов» Кибелу, перенесенную из Фригии (другое лицо Кибелы – ханаанская Иштар, или Астарта). Распространились беспутные празднества в честь Вакха (Диониса), очень похожие на вельзевуловы оргии Ханаана и Карфагена.
По римской земле бродили восточные прорицатели, жрецы, адепты экзотических культов. Их слова и действия скверно влияли на традиционную религиозность и нравственность римлян. Все это римские власти не раз запрещали, но окончательно искоренить так и не смогли. Разгромив Карфаген, Рим с течением времени становился все более похожим на него. Но невозможно быть Империей и Карфагеном одновременно. К счастью для Рима, судьба послала ему великого человека, который навсегда определил будущее великого города.
Цезарь
Ответом старинной римской доблести на порчу нравов, заразившую общество, стало явление во главе государства истинного римлянина и одного из величайших людей всех времен. Никто более из людей за всю историю человечества не удостоился того, чтобы высший титул правителя Империи был назван его именем. Именем Цезаря стали называть всех последующих императоров. Русское слово «царь» также является производным от имени Цезарь.
При Цезаре произошел переход от республики к монархии. Цезарь занялся очищением социума от гнили, поразившей его снизу доверху. При нем римское общество воспряло, несмотря на яростное сопротивление радикальных республиканцев-олигархов.
Формально Цезарь не являлся монархом, но громадный объем полномочий давал ему власть, равную царской. Более того, он сам стремился к положению древнего царя (лат. rex), но не желал так именоваться. Теодор Моммзен объяснил позицию Цезаря следующим образом: «По существу, Цезарь восстановил власть прежних царей, память и понятие о которой, собственно говоря, и не умирали в Римском государстве, ведь во многих исключительных случаях прибегали к замене ограниченных и коллегиальных властей единоличною и неограниченною властью. К статуям семи царей, которые с древнейших времен стояли в Капитолии, Цезарь велел прибавить восьмую, свою собственную, на публичных торжествах он не раз появлялся в костюме древних царей… имя его упоминалось теперь в государственных актах наряду с именем общины, как ее олицетворение и воплощение. Около нового монарха немедленно начал складываться двор с его церемониалом и торжественностью, явилась и новая аристократия: Цезарь особым народным постановлением получил право приравнивать новых лиц и новые роды к числу тех древнейших аристократических родов, которых к его времени оставалось всего шестнадцать. Только имени царя не принял Цезарь, чтобы не применять к себе слова, давно окруженного в Риме особенною ненавистью»[136].