все сопротивлялся, все еще старался продлить свою жизнь, терпя осеннюю непогодь, зимние вьюги, нестерпимую летнюю жару.
А в такое блаженное время, как начало мая, думать о конце и вовсе не хочется: никто не сечет тебя больно по старческим щекам, не поливает сверху знобкой смесью дождя со снегом. Наоборот: небо, очистившееся от тяжелых, набухших влагой туч начала весны, стало приветливым и легким, налилось ровной, спокойной синевой. Слышно, как поднимается на дворе трава, прорастая к солнцу.
Вот это было уж совсем непонятно и странно: дом к старости не только не оглох, но стал слышать, кажется, еще острее. Ворохнется ли мышь, отвалится ли кусок пересохшей штукатурки, взметнется ли в дымоходе случайный шальной ветерок – ни один из этих и множества других звуков не остается незамеченным, каждый вызывает никем не слышимый вздох и какое-нибудь счастливое воспоминание: то о босых женских ногах, мягко ступающих по свежевымытому, упругому полу, то о гулко и празднично бьющейся в трубе дымной струе, запахе печеных пирогов и плюшек. А то вдруг почти въявь прозвучит негромкое утреннее хныканье ребенка и следом – ласковое воркование хозяйкиной дочери: ну-ну, успокойся, радость моя…
О, как давно это было!.. Давно, но вспоминается именно это, а не вздохи и слезы последних лет, когда хозяйка осталась одна, не умея заполнить чем-нибудь образовавшуюся вокруг себя пустоту.
Потом не стало и хозяйки…
Дом не поверил, услышав, как скрипнули ступеньки крыльца. Потом раздался голос хозяйкиной дочери, колдовавшей над заржавевшим замком:
– Ну, поддавайся, поддавайся…
С тех пор, как хозяйку унесли на кладбище, дочь появлялась в доме все реже и реже. Первый год по привычке посадила картошку и всякую овощ; осенью, поохав над урожаем (за тридцать верст разве наездишься поливать да полоть?), решила с огородом не воевать, а сдать позиции раз-навсегда без боя: пусть на огороды ездят, у кого есть машины да у кого мужья не пьют, а она и в городе – как белка в колесе…
Замок еще поартачился, поскрипел, да и открылся. Тося переступила порог, обежала глазами углы и стены: все ли так, все ли цело? В городе оставленный без хозяев дом давно бы очистили, а здесь – слава Богу – все на месте: стол, две табуретки, металлическая кровать со старым матрацем. А паутина да пыль – с этим они справятся.
– Ну и работенка нас с тобой ждет.
Это уже – вслед появившейся дочери.
– Что – убираться будем? – удивилась та.
С покойной матерью они жили не сказать чтобы в лад – поводы для разногласий всегда находились. Тосю, например, обижало: почему мать каждый год зимует у нее, а не у сына Симки или другой дочери – Вали? Симка живет тут же, в селе, только на другом порядке. Да и Валя не за горами – в соседней Ивановке. Но как только ухнут зимние холода – мать на пороге: встречай, городская дочь! Тося ставила в Светланкиной комнате раскладушку, стелила постель…
Неделю-другую мать жила тихо-мирно, молча поглядывая на зятя, возвращавшегося домой на нетвердых ногах. Потом не выдерживала: «Опять набрался, подлец?»
Тося от такой поддержки взвивалась:
– Без тебя разберемся! Чего в нашу жизнь лезешь?
И все – миру конец! Все в матери начинало раздражать Тосю. И то, что ходит, тычется по углам, не умея найти занятие в городской квартире. И то, что постоянно в грязном халате – а чего бы его не постирать? И то, что как сядет вечером к телевизору, так и сидит до полуночи, не замечая, что все, все на Тосе: стирка, уборка, готовка. Другие хоть носки вяжут…
Это уж потом, когда мать сляжет, Тося поймет: да райские были времена! Мать сама себя обихаживала: одевалась-обувалась, пила-ела, на двор ходила. А стало? Перед работой поменяй ей постель, накорми, как дитя, с ложки, – дочь из школы придет только после обеда, а она, Тося, так и вовсе вечером. И вечером – опять то же: едва прилаживалась чистить картошку, как из комнаты неслось:
– Тось, на двор хочу!
Тося доставала из-под кровати (на раскладушке теперь спала дочь) судно, подкладывала половчее.
– Ну, чего долго?
– Видно, не хочу.
Тося опять шла к картошке, но не успевала дочистить, как из комнаты снова неслось:
– Тось, на двор хочу!..
Ночью было не легче. В два, в три часа ночи могла заговорить мать, вспомнив какое-нибудь пустячное дело. Провалившаяся в тяжелый сон Тося просила:
– Мам, спи. У Светланки завтра экзамен.
– Рада бы уснуть – не могу.
Муж невнятно мычал рядом, и Тося свирепо ширяла его локтем в бок: хоть ты замолчи, подлец! Вот когда она соглашалась с матерью: именно что – подлец! Другие мужики после работы колымить идут, а этот последнее пропить норовит…
Вот когда она соглашалась с мужем: что не у Симки, не у Вали слегла? Все на ее шею!..
– Мам, половик вытряхнуть?
– А как же? Раз уж взялись…
– Ты прямо как жить собираешься здесь.
– Жить не жить, а у нас вся надежа на этот дом.
И матери, и дочери было ясно, о чем идет речь. Прошлый год ясно показал – без денег в институт нынче не сунешься. Умные люди втолковали Тосе: ну и что, что дочка училась хорошо? Все равно репетиторов надо брать. Из тех, что экзамены принимают. Да за каждое занятие – денежку. Да перед каждым экзаменом – денежку покрупнее. «Это какую же?» – допытывалась Тося. И когда услыхала ответ, поняла: родительский дом – продавать. Иначе никак…
Вот они и скребут, и моют. И Тося летает по дому легкой пташкой: сама всю жизнь со шваброй да тряпкой, так пусть хоть дочь…
Она не сразу поняла, отчего защемило за грудной клеткой. Сердце? Да вроде пока не подводило… И все же там, внутри, что-то скреблось, кололось, будто просилось наружу. Может, чего не домыли? Да нет: окна, пол – все чисто, все вымыто. Разве вот зеркало протереть.
Взяв чистую тряпку, она подошла к простенку, где висело старенькое (потому в городскую квартиру и не взяли), помутневшее зеркало, занесла руку, и…
Вот так же летала по дому мать, когда они только-только пришли сюда жить. Молодая, мать была легкой и неутомимой: вот повесила на окна кипенно-белые, по углам узором выбитые занавески; вот приладила на стену часы с нарисованной на них кошкой: часы ходят, и глаза у кошки туда-сюда, туда-сюда…
Потом дошла очередь до зеркала. Она, тогда – маленькая Тося, сидела на полу, пеленая куклу (в школу пошла, но кукол