знал точно, что это она уберегла его от смерти летом того же года, когда немцы блокировали их на крохотном островке в Пивнях и двое суток подряд били по ним из минометов. «Все будет хорошо», — повторял он, как заклинание, погружаясь в зловонную болотную жижу, пряча от ужаса лицо в колени, чтобы хоть себе самому казаться поменьше. В словах, которые он повторял, содержался смысл, но не было покоя вспомнить, в чем этот смысл состоял. Вот только иссякнет страшный обстрел, вот только одержим победу, вот только будет время подумать, и тогда он обязательно извлечет из незначащих слов их смысл, назовет по имени хранительную силу своего талисмана.
Мины все рвались. Только от ужаса можно было сотворить такой ужас — на крошечный пятачок обрушить тонны смерти. Расстреляв боезапас, гитлеровцы сняли блокаду, уверенные, что после такого обстрела и муравья невозможно отыскать на этом клочке земли. Что и говорить, отряд был разгромлен. Из тридцати девяти осталось в живых семеро измученных, обезумевших людей. Володя Карякин вышел из мясорубки без единой царапины. Тут крылось что-то магическое, чертовщина какая-то. Рассуждая, Володька начинал с очевидности: случайность — вот и все объяснение. Счастливая случайность, бывает… Но человек не хочет жить на основании одного того только, что когда-то однажды ему повезло уцелеть. Человеку потребен взгляд на собственную жизнь, как на необходимость не только собственную. Жить подобает с сознанием закономерности. Человек думал о жизни в то время, когда смерть ходила на расстоянии протянутой руки и думать возможно было только о ней, о смерти. Человек остался жив. Есть ли тут закономерность? Или вот еще рассужденьице. Некто по имени Серафим, заботясь о пищеварении, ел по утрам творог. Серафим продвинулся по службе. Какова тут причинная связь? Так, не в силах ухватить истину, он издевался сам над собой. Какая чепуха! К вопросу о выживаемости не прибавить ли еще разговоров про добро, которое сильнее зла, рассуждений про свет, который рассеивает тьму? На глазах у нас чистая любовь гибла в противотанковых рвах под грудой тел. Дивные очи закрывались навеки. Гениальный мозг можно было увидеть разбрызганным по чадящим пожарищам. Или ты не знал все это?
Он знал, он видел, он помнил и глаз не закрывал ни на что. Но с легкостью перешагивал он через очевидность, через логику и останавливался перед тем, в чем нуждался: добро сильнее зла, жизнь побеждает смерть, свет рассеивает тьму. В этой воле к простому и просторному было диалектики больше, чем во всем философском словаре, который он, Володька Карякин, все-таки вызубрил до конца. Он сознавал себя высоким и мудрым. Будучи таковым, он сидел обиженный в дальнем углу парка и в соответствии с главным своим убеждением думал, что ничего, черт возьми, он еще ей покажет, кто он таков! Он заткнет за пояс всех, кому она улыбается. Он приедет к ней в золотой карете.
— Ты идеалист, — говорила ему Белла в следующее воскресенье, когда опять, верный обещанию, он приходил к ней. — Я тебя за это люблю.
Володька вяло ухмылялся: пожалуйста, как ей будет угодно.
— Правда, идеалисты все глупые.
Володька и на это ухмылялся: как ей будет угодно.
— Хотя, если рассудить, материалисты еще глупее.
— А умные-то кто же? Дуалисты?
— Не знаю, кто такие. По-моему, и они глупые. По-моему, вообще умных людей не бывает. Умным может быть только народ.
— Да? — заинтересовался Володька. — Интересно! Глупый плюс глупый — получается что-то умное. От сложения дураков может получиться только дурак большого размера. А не народ.
— Ах, ах, ах! Сразил!
Она делала короткое движение головой, отбрасывая назад волосы. Взгляд ее был живой, мгновенный. Смех ее был сердечный. И Володька ловил себя на мысли, что она могла бы быть ему подругой. Но тут же он казнил себя за неверность. Нет и нет!
— По-твоему, я веселая?
Она была веселая, но спрашивала не для того.
— Да, — отвечал Володька, зная, что она возразит.
— Во мне живет большая печаль, — возразила она.
Смешно, конечно: девочка говорит о печали. Но Володька не улыбнулся.
— Я верю в предначертания, — сказала она. — Всякому назначен его предел. И всякий в конце концов будет тем, кто он есть от рождения. Пессимизм?
Некоторый пессимизм тут действительно был, но она спрашивала не для того.
— Конечно, — отозвался Володька, зная, что она возразит.
— Это справедливость! — возразила она. — Справедливо же, если великим человеком становится только великий, а ничтожный великим стать не может. Справедливо, если счастлив добрый, а злой человек пусть будет несчастлив…
Володька смотрел на нее во все глаза. Он узнавал ту же свою «религию», которую берег и которая берегла его самого. Он узнавал себя: тот же поиск, будто ощупью в темноте, те же маленькие открытия на затоптанном пятачке прописных истин. Ему бы следовало побыть с нею подольше. Может, любя его, она бы открыла что-нибудь в нем самом для него же. Но он был неспокоен, словно бес какой в нем сидел. Он уходил.
Улицы города были чисто подметены. Оконные провалы в сгоревших домах старательно замуровали и побелили мелом. За стенами, которые никому уже не служили, а только обозначали улицы, лежали стальные балки, скрученные, как тонкие прутики, железные кровати, хранившие когда-то тайны любви. Черный ужас войны стоял рядом, за этими стенами. В этой улице был обман, трагикомическая людская наивность.
По этой ненастоящей улице Володька Карякин шел. Он спешил к Маше, которая его не любила.
4
— Судьба — не мистика. Она — закономерность. Судьба — это жатва: что посеял, то пожнешь.
Сейчас забылось уже, из чего возник спор. Кажется, преподаватель заметил, что студенты часто употребляют слово «судьба» без должного критического отношения к этому понятию. Конечно, слово не лишено привлекательности. Поэты прошлого использовали его в своих художественных произведениях. Им простительно: они не знали марксизма, жили во тьме идеалистических блужданий, особенно если дело касалось социальных вопросов. Отсюда широкая употребительность этого слова с его ярко выраженным мистико-идеалистическим содержанием.
Преподаватель Корягин, Володькин почти однофамилец, говорил «использо́вывать» и был квадратен. Он считал себя специалистом по части диалектического материализма. Наука наук как бы освобождала его от знания всего другого. На тогдашних конференциях по биологии, по проблемам физики сверхвысоких температур, на всех ученых симпозиумах он неизменно сидел во всех президиумах, не понимая ни в одной из этих наук решительно ничего. Цель его состояла в отыскивании всяческих сползаний на чуждые позиции. Это был стоеросовый догматик и пошлейший дилетант. Все знали его только таким, но терпели. «Я продукт эпохи», — любил он говорить о себе.
Были основания полагать, что Корягин уже