И еще что я закатываю глаза. И не отвечаю. О моем существовании Богдан прежде не подозревал. В его бухгалтерии я представляла собой неучтенный расход. А он – в моей. В Белграде у него имелись собственные дети, но он оставил их ради моей матери. Бойтесь своих благих намерений. Мы с Богданом заключили пакт. Пакт о молчании. Я беспрепятственно таскала у него сигареты и за это его не дергала. Мама приходила и уходила. Наступила весна. Когда она входила в комнату, никто из нас не поднимал голову. Наступила зима.
Мама говорила:
– Похоже, теперь всегда темно будет.
Богдан пускал сигаретные колечки, и они плыли по нашей просторной квартире.
Наступила весна.
Наступило лето, и как-то ночью он постучался ко мне в комнату и попросил спуститься. Была ночь, я была не я, не маленькая девочка, и имя мое мне не принадлежало. Я была сном, тяжелым, легким, неуловимым, непроницаемым, я лежала под одеялом, а Богдан требовал, чтобы я проснулась, я слышала его голос, он словно снился мне, сперва тихий, потом чуть громче.
– Я не знаю, что делать, – говорил он, – я… она…
Прежде он таким многословным не был. Во всяком случае, не со мной.
Мы разговаривали по-английски. Английский Богдана был ломаный и красивый, как старая древесина.
– Она там лежит… – он показал на приоткрытую дверь их с мамой спальни, – она говорит, что… кажется, она просто хочет меня напугать… – не договорив, он умолк и посмотрел на меня, – может, поговоришь с ней?
Я прошла в мамину комнату и легла рядом с ней в кровать с золочеными ножками. Воздух здесь был спертый и тяжелый, пропитанный запахами сна и выпивки. На белых обоях алела красная кайма. Когда я была маленькой, мы с мамой лежали в кровати, водили пальцами по этой кайме, и мама напевала колыбельную, названия которой не знала.
Мама что-то забормотала.
Ей хочется спать. Пускай я уйду. И оставлю ее в покое.
Я прижалась к ней и прошептала:
– Мама, ты наглоталась таблеток?
– Нет-нет… просто выпила лишнего.
На тумбочке стоял пузырек из-под таблеток. Я взяла его и положила между нами.
– Мама?..
– Я это не сейчас… Он уже давно пустой.
Ее тело по-прежнему было самым горячим предметом на этой кровати. Я подняла ее руку и положила ее себе на горло. Тогда мама вздохнула, не грустно, а словно маленький ребенок, проснувшийся ночью от страха и радующийся тому, что его успокоили и что он наконец может смело заснуть опять. Я закрыла глаза. Ее сон был таким огромным, что его хватало на нас обеих. Из открытого окна дуло, и мама слегка шевельнулась. Кто из нас спал, а кто бодрствовал, сказать было сложно, но потом мама вдруг заплакала, и все встало на свои места.
– Я не хотела, – плакала она, почти беззвучно, после чего прошептала: – Я не знаю, что делать.
Богдан сидел в темной гостиной и курил. Чтобы понять, где именно он находится, достаточно было следовать за тоненькой струйкой дыма, вьющейся по квартире.
Когда приехала «Скорая», я склонилась над мамой.
– Мама…
Она отвернулась.
– Смотри, – воскликнула она, – смотри, какую кашу ты заварила!
Ее переложили с кровати на носилки, и санитар, а может, это был водитель «Скорой помощи», сказал:
– Может, вы вдвоем сами доедете до больницы?
Я перевела его слова Богдану.
– Мы погрузим ее в «Скорую», – добавил санитар, – а вы тогда своим ходом доедете. Ладно?
Он посмотрел на меня и добавил:
– Нам пора. А вы поезжайте следом.
Я кивнула.
Мы с Богданом сели в такси и поехали в больницу. На мне по-прежнему была ночная рубашка.
– Как думаешь, – начал он, – как думаешь, твоя мама когда-нибудь была счастлива с мужчиной?
– Мне-то откуда знать?
– Но почему?..
– Понятия не имею.
– А ты знала, что она?..
– Нет.
– Я все думаю: а она вообще сможет быть счастлива с мужчиной?
Я повернулась к нему:
– Богдан, я не знаю.
Водитель то и дело поглядывал на нас в зеркало. Мы ему не нравились. На мне – ночная рубашка, вся в пятнах. От Богдана пахнет куревом. Если меня стошнит, таксист сбесится.
– Хватит уже спрашивать! Я не знаю! Меня тошнит!
Богдан взял меня за руку и пожал ее.
Сиденья были черными и блестящими, и я представила, как моя рвота будет смотреться на этой черной поверхности. В машине пахло жидкостью для мытья окон.
Женщина-врач положила руку мне на плечо. Я попыталась сбросить ее, но у меня не получилось, и рука лежала у меня на плече, влажная и мягкая, как медуза.
– Твоя мама в последнее время часто переживала?
Богдан подошел ко мне, взял ее руку и убрал с моего плеча. Он сказал что-то по-английски, но врач английского не понимала или делала вид, будто не понимает. Она старалась не смотреть на Богдана и поймать мой взгляд.
– Твоя мама в последнее время часто переживала?
У врача были косички. Она была моложе мамы. Я подумала, что косички она зря заплела – с ними она выглядела как девчонка.
– Возможно, – ответила я, – а может, ей просто хотелось жить в Нью-Йорке. Не знаю.
«Праздник состоится в шамбр сепаре, это значит – отдельном помещении, – говорит мама, – это по-французски». «Ясно», – отвечаю я, хотя мы в Германии. «Это один из лучших ресторанов Мюнхена», – добавляет она. Метрдотель забирает у нас пальто и показывает на длинную широкую лестницу. Мама приподнимает подол платья и бежит вверх, она бежит, бежит, и бежит, «опаздывать нельзя», – говорит она на бегу, повернувшись ко мне. Подол ее шелкового платья волочится по ступенькам.
Она показывает на закрытую дверь с золотой инкрустацией и говорит:
– Нам сюда.
Я останавливаюсь рядом – из-за двери доносятся голоса и смех. Я смотрю на маму.
– Папа сейчас там?
– Да, папа, и еще другие люди.
– Тогда пошли?
– Подожди, только отдышусь.
– Папа знает, что я здесь?
Она рассмеялась.
– Что ты сбежала из дома и приехала сюда?.. Да, это он знает.
– Я же не дома была.
– В смысле?
– Я была не дома, значит, и сбежала тоже не из дома.
– Ну да.
– А Катрина мне не мать.
– Катрина очень расстроилась. Она считает, что ты сбежала из дома. Больше она няней работать не хочет.
– Ты сердишься?
– Нет.
– А папа сердится?
– Нет.
Я вздохнула и взяла ее за руку.
– Ну что, пошли?
Мама смотрит на меня. Щеки у нее красные. Ее шелковое платье такое тонкое, что скорее напоминает ночную рубашку.
– Я хорошо выгляжу? – спрашивает она.
– Да, – отвечаю я.
– Тогда пошли, – и она открывает дверь.
Я