class="p1">Я говорю, что таковы инструкции, полученные мною от родителей. Слово «родители» звучит властно.
– Хм… – повторяет мистер П.
Я упираюсь – мол, сейчас, с родителями невозможно связаться напрямую.
– Могу я поговорить с дамой, которая за тобой присматривает? – просит мистер П.
– Катрины сейчас нет дома.
– А ей известно… что ты мне звонишь? И что ты собираешься в Мюнхен?
Мистер П. колеблется. Это хорошо. Он не уверен. Он сомневается.
– Разумеется, знает! Мама с ней говорила.
Меня тянет заявить ему, что я не ребенок и ничье разрешение мне не нужно, но я прикусываю язык.
Главное – чтобы он сделал так, как я хочу, оплатил мне билет до Мюнхена, пускай лишь в один конец, но мне еще надо добраться на такси до аэропорта.
– Хм… – в третий раз повторяет он.
Мама в Москве, объясняю я, за железным занавесом, дозвониться до нее сейчас невозможно, и мистеру П. об этом прекрасно известно, а папу беспокоить нельзя ни при каких условиях, у меня даже и номера его нет, он, если можно так выразиться, и сам как железный занавес. Все это я выкладываю мистеру П. У меня тоже имеется план, и я его даже записала. Никаких импровизаций. Катрине я ничего не говорю, пока за мной не приезжает машина. Тогда я иду в кухню, прямо с чемоданом.
Катрина готовит обед. Сейчас субботнее утро.
– Ну, я поехала.
Она поднимает голову и смотрит на меня.
– Куда?
Я берусь за ручку чемодана, поднять его невозможно, и я дергаю чемодан за собой.
– Я уезжаю.
– И куда ты собралась?
Я глубоко вздыхаю и отчетливо говорю:
– Я уезжаю в Мюнхен.
С нобелевским лауреатом у мамы все было кончено, а когда я сбежала в Германию, Катрина уволилась. Спустя некоторое время мы вернулись в Норвегию, в нашу просторную квартиру на улице Эрлинга Шалгссона.
Маме хочется сделать что-нибудь ради других.
Ей хочется быть полезной.
Она смотрит на мир и хочет улучшить его.
Ей не хочется молчать, подобно Элизабет.
«Если я понадоблюсь тебе, – говорила она, –
Если ты скучаешь по мне,
Если хочешь, чтобы я пришла,
Если захочешь поговорить,
И чтобы я была рядом».
Мама уехала в Лондон. Не знаю почему. Я больше не сидела возле телефона, дожидаясь ее звонка. Но я по-прежнему боялась ее потерять. Иногда я заставляла себя бродить по кварталу или бегать вверх-вниз по лестнице до тех пор, пока не принималась плакать от усталости. Однажды я насыпала в стакан воды соли и заставила себя выпить. «Пей, а то она умрет!» Я знала – это называется навязчивые мысли, что это только мысли и ничего больше, что на них не следует обращать внимания, а надо лишь жить дальше. Мне нужно было одно тело для жизни и еще одно, отдельное, для мыслей. Балет я прогуливала. Ну и ладно. А потом вообще бросила. И в этом тоже ничего страшного не было. Мы с Хайди ночевали друг у дружки и готовились к жизни с мужчинами. Хайди уже осознавала, какое впечатление производят на мужчин ее гладкая кожа и походка, знала, что, когда проходит по улице, мужчины смотрят ей вслед. Она преодолела свои старые страхи и заменила их новыми. Где-то на полпути между старыми и новыми страхами находилась я.
В Лондоне мама давала интервью югославскому тележурналисту. Богдан – славянское имя, означающее «данный Богом». Одетый в белый льняной костюм, он задавал маме вопросы и так влюбился, что собрал чемодан и отправился следом за мамой в Осло. Наверное, из аэропорта он добирался не на такси, а на автобусе и вышел на площади Улава Кюрре, откуда с чемоданом прошагал сто пятьдесят метров до большого белого дома, на третьем этаже которого, за тяжелыми красными шторами, жили мы с мамой. Холодная осень в Осло, он стоит с чемоданом и книгами (они сложены в висящую на плече кожаную сумку), вокруг кружится листва. Своим глубоким голосом на ломаном английском он спрашивает, можно ли у нас поселиться.
– Я бросил все, – объявляет он.
Затем он раскидывает руки, словно это крылья и он вот-вот взлетит. Мама сбежала по лестнице и открыла ему дверь, и когда он раскинул руки, ей показалось, будто он хочет ее обнять, но он лишь собирается показать, какой огромный вокруг мир. Накрапывает дождь. Богдан делает шаг к ней и спрашивает:
– Можно мне жить с тобой?
Маме было сорок два. Ему – на год больше. В начале югославского интервью волосы у нее собраны в хвост, в конце – распущены. Это не оттого, что ему так захотелось, просто интервью у мамы брали во время съемок фильма, точнее, в перерывах между съемками, а в кино у нее сперва волосы собраны, а позже – распущены. Примерно в середине интервью он благодарит ее за то, что она освободила для него место.
Интервью, полностью показанное по югославскому телевидению, начинается с того, что Богдан что-то говорит зрителям и поворачивается к маме. Теперь камера направлена на нее. Не знаю, думала ли она об объективе камеры или о его глазах, а может, и о том, и о другом сразу. Он задает вопросы, она отвечает. Он цитирует Беккета. Ей это нравится, и она проделывает свой фокус с глазами. От него мужчины с ума сходят. Она умеет смотреть на них, не отрываясь, пронзая взглядом, наверное, им кажется, будто так на них еще никто не смотрел. Я тоже пыталась этому научиться, перед зеркалом тренировалась, но в моем исполнении это выглядит так, словно я всего лишь таращу глаза. Он спрашивает, не тяготит ли ее красота, и она смеется, не зная, что ответить. Тогда он спрашивает, какие слова из детства она запомнила первыми. На это мама своим тоненьким девическим голоском отвечает, что это была колыбельная, которую пела ее мать… и сама принимается петь.
Она поет так тихо, точно песня предназначена только для его ушей, а не для всей Югославии, точно желает убаюкать и себя, и его.
Спи малыш, засыпай,
Глазки, светик, закрывай,
В одеяло завернись,
Ты лежи – не шевелись.
Мне она сказала, что он выпрыгнул за борт, а значит, запрыгнуть назад уже не получится. Не впервые железный занавес вырос на пути у любви. Поэтому Богдану и пришлось жить у нас. «Это все сложно объяснить», – сказала мама. Я уже давно ее не слушала, и то, что я не слушаю, ей надоело.