— Идём, Матильда, — позвала леди Элизабет.
— Минутку, — отозвалась та.
Она подошла ко мне близко-близко, и я увидела в её глазах голодный блеск.
— Где он, Покет?
Я понимала, о чём она говорит. Противная девчонка ощупала мою шею, обшарила карманы фартука. И платье.
— Куда ты его спрятала? — прошипела она.
— Ребекка жива, — шёпотом сказала я. — Она жива, а тебя волнует лишь камень, который её похитил. Как тебе не стыдно!
Что-то промелькнуло на её лице. Всего лишь на миг. Но я знала, что мне не померещилось.
Матильда повернулась и направилась к двери.
— Я жду вас в карете, бабушка, — сказала она.
Леди Элизабет, прежде чем уйти, долго с неприязнью разглядывала меня. Я снова сползла по стене и села на пол. Я смотрела на распахнутую дверь. Как же мне хотелось перешагнуть порог и очутиться на свободе!..
— Это чтобы успокоить свою совесть, ты воображаешь, будто Ребекка продолжает жить в каком-то далёком и бескрайнем мире, да, мисс Покет? — резко спросила старуха.
— Это чтобы успокоить свою совесть, вы заперли меня здесь, да, леди Элизабет?
— С чего бы мне нужно было её успокаивать?
Я бесстрашно посмотрела ей прямо в глаза:
— Чего вам стоило быть добрее к Ребекке? Чего вам стоило попытаться понять её увлечение часами? Прислушаться и понять, что она потеряла частицу себя?
— По-моему, все её части были на месте, — огрызнулась леди Элизабет. Но она прекрасно поняла, что я имею в виду. — Девочка потеряла мать, не хватало ещё, чтобы она заодно потеряла и рассудок. Ребекке требовалась твёрдая рука, а не сюсюканье.
— Ей нужны были вы, дорогуша. Но вместо любви ей доставались одни сплошные порицания.
— Устраивайтесь поудобнее, мисс Покет, — проскрежетала старуха, снова ткнув в мою сторону тростью. — Лэшвуд стал вашим домом очень и очень надолго!
24
По ночам в дурдоме были концерты. Их устраивала какая-то женщина — наверняка сумасшедшая, запертая в камере по соседству. Она напевала без слов, и её голос эхом разносился по пустому коридору. Она знала лишь одну песню и, дойдя до конца, тут же начинала сначала.
Пела она хорошо, совсем не фальшивила, но в первую, мучительно долгую ночь мне хотелось придушить её фартуком, лишь бы оборвать бесконечно повторяющийся мотив.
Тишину нарушали и другие голоса. Безумные вопли. Рыдания. Какой-то бедняга каждые десять минут звал маму. Другой ругался как пират и грозил страшными карами.
Почти всю ночь я пыталась приподнять завесу. Я надеялась, что сумею призвать Дворец Проспы и заставить дурдом вокруг исчезнуть. Но единственное, чего мне удалось добиться без помощи алмаза Тик-так, была головная боль.
Тогда, поскольку я всегда отличалась выдающейся смекалкой, я решила обратиться к герцогине Тринити.
— Мне хочется оборвать вам уши за то, что вы опять пытались втянуть меня в свой коварный план мести, — сказала я. — Но я тут попала в довольно затруднительное положение, так что не могли бы вы явиться и немного помочь?
Ничего. Ни звука. Ни единого потустороннего смешка.
Раз уж моя каморка была тесная и убогая, я коротала время самыми разнообразными способами. Лучше всего мне удавалось сидеть на полу. Ходить, насколько позволяла цепь, тоже было в числе моих излюбленных занятий. Профессор Сплюнгейт не появлялся. Изредка заходила толстуха в грязном чёрно-белом платье и приносила миску жидкой каши и ковшик воды. Я не могла переодеться — было не во что. Не могла помыться. Не видела неба. Такова была моя новая жизнь.
Так прошло три дня.
На четвёртый (кажется, это была суббота, но в застенках дурдома я вполне могла сбиться со счёта) я впервые увидела новое лицо. Вместо толстухи кашу принёс мальчик лет девяти-десяти. Чёрные волосы. Тёмная кожа. Большие карие глаза. Уши необычной формы. Он вошёл без единого слова. В руках у него были два ведра — с водой и кашей. Мальчик любезно наполнил мою миску.
Поскольку нас кормили только дважды в день, я набросилась на пресную кашу так, будто это была вкуснейшая овсянка, приготовленная миссис Диккенс. Подобрав последние крошки, я промокнула губы рукавом и отдала миску мальчишке.
Тут он сделал кое-что в высшей степени неожиданное — снова наполнил мою миску кашей. И вдобавок достал из кармана кусок чёрствого хлеба и протянул мне!
— А пары-тройки сырых картофелин у тебя, случайно, не завалялось? — поинтересовалась я, вонзая зубы в восхитительный, жёсткий, как подмётка, хлеб.
Он как-то странно посмотрел на меня. Словно никогда не слышал, чтобы люди ели сырую картошку.
— Видишь ли, я самую чуточку мёртвая, и это странным образом сказывается на моих предпочтениях в еде, — пояснила я, когда прожевала.
— Ничего себе, — сказал он, не скрывая удивления. — Ладно, завтра попробую что-нибудь раздобыть.
— И давно ты работаешь в этом жутком дурдоме?
— Только начал на этой неделе. Платят страшно мало, зато кормят вдоволь и разрешают спать в здешнем подвале почти каждую ночь.
— Ты и спишь здесь?
— Когда приходится.
— Как тебя зовут, дорогой?
— Яго, — ответил он. — Если типа официально, то Оливер Яго, но это дрянное имя, так что я стараюсь обходиться без него.
Подобрав остатки каши корочкой хлеба, я сказала:
— Знавала я когда-то одного Оливера. Он был, разумеется, сирота и совершенно не умел вести себя за обедом. — Я запихнула в рот последний кусочек хлеба и, лихорадочно работая челюстями, прожевала его. — Вечно просил добавки. Никакого представления о приличных манерах.
Звон колокола возвестил, что время обеда подошло к концу. Яго взял вёдра:
— Увидимся завтра, наверное.
— Да, дорогой, я буду ждать тебя здесь.
На пороге мальчишка остановился и обернулся ко мне:
— Что-то тебе уж больно мало лет. С чего тебя сюда посадили?
— Месть, — ответила я.
Он пожал плечами:
— Тоже повод.
С этого дня я с нетерпением ждала прихода Яго. Он взял привычку звать меня Трещоткой. Понятия не имею почему. И всегда наливал лишнюю порцию каши, приносил немного хлеба, а один раз даже притащил картофелину (ну разве он не чудо?). За те несколько минут, что он проводил в моей камере, Яго успевал рассказать мне о мире снаружи — о том, что повидал на лондонских улицах, пока шатался там в надежде раздобыть несколько грошей. О своей семье он не упомянул ни разу. Я решила, что её у него и нет.