…последнее интеллектуальное место на Земле.
Рембо Делаэ, ноябрь 1872 г.[250]
Приехав домой к Верлену без предупреждения, Делаэ с облегчением узнал, что знаменитый поэт расположен дружески и не имеет претензий. Он подготовил небольшую речь, намереваясь разузнать, где живет Рембо.
Видимо, это было все равно что пытаться узнать адрес лесного зверя. Однако в тот день Верлен знал, где «логово тигра». Он повел Делаэ назад с холма, заглянул в кафе дю Дельта и вскочил в омнибус на площади Пигаль[251].
Верлен осыпал похвалами друга Делаэ. Единственная его претензия состояла в том, что Рембо не удалось найти подругу. По его мнению, это смогло бы вылечить его «межреберный ревматизм». Делаэ восхищенно слушал Верлена, с восторгом осознавая, что ведет «художественный» разговор.
Перебравшись через реку, они вышли из омнибуса на бульваре Сен-Мишель, вошли в Hôtel des Étrangers и поднялись на антресоли. Сквозь дым подходили мужчины с бородами, чтобы обменяться с Верленом рукопожатиями. Какая-то грязная фигура сонно поднялась со скамьи. Это был Рембо. Он объяснил, что курил гашиш. Стихотворение в прозе Matinée d’ivresse («Утро опьянения») показывает, что позже у него возникли счастливые отношения с наркотиками, но его первый опыт был неудачным – стандартные незатейливые галлюцинации: «белые и черные луны, догонявшие одна другую».
Как здравомыслящий провинциал, Делаэ порекомендовал глоток свежего воздуха и вывел друга на прогулку. Рембо стряхнул свое оцепенение и стал показывать ему достопримечательности. Особенное внимание уделил Пантеону и выщербленным стенам домов, где расстреливали коммунаров. Гашиш не сделал его красноречивым. Он улыбался трещинам в штукатурке и повторял: «Пули… пули… пули!»
Визит, видимо, оказался кратким и не слишком приятным. За каких-то пять недель Рембо набрался опыта, который необычайно отдалил его от города Шарлевиль и прежних привязанностей. Он сильно вытянулся на своем рационе из объедков и алкоголя, и теперь был на целую голову выше, чем Делаэ. Он был явно очень доволен, что стал почти неузнаваемым.
«Конечно, его пухлые щеки давно были в прошлом. Черты его костлявого лица искажала незнакомая мне гримаса, небесно-голубые глаз покраснели. Он имел комплекцию извозчика. […]
В сутолоке шумной городской толпы, столь терпимой в своем безразличии, Рембо «было наплевать» на свою внешность. Он считал, что вполне сносно выглядит в своем длинном светлом пальто, которое по размеру было вдвое больше необходимого. Оно было в плачевном состоянии, измято и покороблено оттого, что его носили, не снимая в течение 48 или даже 72 часов. Маленькая шляпа-котелок, которую он имел обыкновение столь тщательно чистить, была заменена предметом из мягкого войлока, которому нет названия ни в одном языке».
Грязный от бродяжничества пройдоха, казалось, процветает на своих утраченных иллюзиях. Он рассказывал Делаэ, что Коммуна была сведена к маленькой группе суицидальных маньяков и что он подумывает о том, чтобы присоединиться к ним в заключительном акте городского терроризма. А что же с «интеллектуальным раем», который он надеялся найти в Париже? Согласно Рембо, «город света» был маленьким развратным поселением надменных вульгарных людей: «наименее интеллектуальным местом на Земле».
В действительности Рембо был, видимо, доволен собой: зима 1871/72 года была одним из самых его плодотворных периодов, хотя сами плоды были собраны в совочек недальновидными редакторами, как неблаговидные проступки пуделя-призера.
Мертвенно-бледный пианист Hôtel des Étrangers стал ему близким другом. Эрнест Кабанер[252] прибыл в Париж из Перпиньяна за двадцать лет до этого, чтобы учиться в консерватории, и домой не вернулся, утверждая, что у него аллергия на сельскую местность. Теперь, приближаясь к сорокалетию, Кабанер зарабатывал себе на пропитание, играя на рояле в баре для солдат и проституток. Он коллекционировал старые ботинки, которые использовал как цветочные горшки. У него были длинные жидкие волосы и лицо словно купюра с проступающими водяными знаками. В 1880 году Мане создал его портрет: хрупкая, мрачная фигура, словно с полотен Гойи, скорбный взгляд мученика. Кабанер, казалось, постоянно пребывал в заключительной стадии туберкулеза, тем не менее он дожил до 1881 года на диете из молока, меда, риса, копченой рыбы и алкоголя. Верлен называл его «Иисусом Христом после десяти лет употребления абсента»[253].
Не будучи активным участником политических событий, Кабанер все же умудрился попасть в крупнейший и наименее надежный биографический словарь того века – досье префектуры полиции. «Эксцентричный музыкант, сумасшедший композитор, – говорится в рапорте, – один из самых пылких приверженцев касты» (на полицейском жаргоне «активный гомосексуалист»). Он, видимо, уже приглашал Рембо разделить с ним постель. Большинство зютистов создавали впечатление заигрывания с гомосексуализмом, по крайней мере на бумаге[254].
Кабанер и Рембо отвечали за раздачу напитков зютистам и покупку спиртного. Эта нелицензированная деятельность, вероятно, объясняет, почему у кружка зютистов было такое краткое и шумное существование: он, кажется, был закрыт в ту зиму. Даже на бульваре Сен-Мишель вид покрытого сажей мальчишки в одежде с чужого плеча и скелета-алкоголика в красном фартуке[255], таскающих ящики с бутылками в Гостиницу для иностранцев, вызывал недоумение, а потому их деятельность не осталась незамеченной. Тот факт, что явно не следящему за гигиеной Рембо было также поручено мыть стаканы и подметать пол, предполагает, что назначение его на должность бармена было замаскированным актом благотворительности.