Даже самого президента Республики забрасывали камнями. Неужели это правда? Быть может, старик из автобуса просто бахвалился, чтобы обратить на себя внимание? Если он метнул камень в машину и все это видели — как же он мог оставаться таким беззаботным, почему с ним ничего не случилось? Порой лабиринтом этого города для меня становились не улицы и не причуды времени, а необыкновенное поведение населявших его людей.
Я подождал с полчаса и, поскольку движение транспорта не возобновлялось, решил идти пешком. Я прошел по улице Уругвай до Кордовы, а затем свернул на Кальяо и направился к своей гостинице. Мне не хотелось возвращаться в духоту моей комнаты, но больше идти было некуда. В магазинах опускались жалюзи, в кафе не оставалось ни души — там старались побыстрее отделаться от последних посетителей. Идти через весь город, чтобы укрыться в кафе «Британико», граничило с безумием. А людские волны и не думали спадать. Все было закрыто, но улицы кипели, а я чувствовал себя одиноким, словно пес, — если, конечно, собаки способны ощущать одиночество. Было уже поздно — часов девять или даже больше, но мне казалось, что эти люди, меряющие город шагами, только что проснулись. В руках у них были деревянные поварешки, кастрюли и старые сковородки.
Голод давал о себе знать, и я пожалел, что ничего не поел, пока сидел в больнице. В моей гостинице жалюзи были уже спущены, и мне пришлось долго звонить в дверь, чтобы меня впустили. Портье тоже встретил меня в одних трусах. Его безразмерный живот, густо заросший волосами, блестел от пота.
Полюбуйтесь на это, мистер Коган, сказал он. Посмотрите, что за ужас творится на площади Конституции.
Возле стойки при входе работал крохотный телевизор. Показывали — в прямой трансляции — разграбление рынка. В клубах дыма бежали люди с мешками риса, банками с маслом и связками колбас. Старушка без возраста, с картой морщин на лице, валилась ногами вперед под вентилятор. Одной рукой она зажимала рану на голове, а другой придерживала юбку, чтобы ее не задирал ветер. Чья-то рука отключила и убрала вентилятор, но старушка все так же продолжала прикрываться от ветра, которого уже не было, — словно жила по ту сторону времени. Полицейские, выстроившись в группы по шесть человек в форме дуги, продвигались вперед, прикрываясь касками со стеклами, защищавшими подбородок и шею. Одни колотили мародеров увесистыми дубинками, другие распыляли газы.
Обратите внимание на тех, что стоят за деревьями, подсказывал мне портье. Они стреляют в людей резиновыми пулями.
Бегите! Бегите, а то эти мерзавцы всех нас поубивают, кричала какая-то женщина телеоператорам; вскоре ее окутала завеса дыма.
Я сел в гостиничном холле, побежденный всем этим. Я не нашел ничего из того, за чем приехал в Буэнос-Айрес, а теперь вдобавок я чувствовал себя чужим этому городу, чужим этому миру, чужим себе самому. То, что происходило снаружи, напоминало трудные роды, начало истории — или ее конец, но я этого не понимал, я думал только о голосе Мартеля, которого никогда не слышал и, наверное, никогда не услышу. Как будто бы воды Красного моря расступались перед народом Моисея и передо мной, а я в рассеянии смотрел в другую сторону. В телевизоре проносились ужасные сцены, каждая длиной в несколько секунд, но когда память связывала все эти картины в пучок, получалась катастрофа.
Наверное, я заснул. Около одиннадцати вечера меня затрясло от вибрирующих металлических звуков, не похожих ни на что, что я слышал когда-либо раньше. Мне подумалось, что это сошел с ума ветер или дождь и что Буэнос-Айрес рассыпается на части. Я умру в этом городе, мелькнула мысль, в мире наступил последний день.
Портье бормотал какие-то сбивчивые фразы, смысл которых доходил до меня кусками. Он говорил об угрозах в выступлении президента Республики. Мы, выходит, группа злоумышленников? Слыхали такое, мистер Коган, — группа злоумышленников? Так он сказал, мудозвон. Враги порядка, говорит он. Главный враг порядка — это он, говорю я!
Лязг на улице развеял мой сон. Хотелось пить. Я зашел в общую уборную, умыл лицо под краном и напился, сложив ладони лодочкой.
Когда я вышел в холл, портье несся стремглав по опасной для жизни лестнице, на шатких ступеньках которой я не раз оскальзывался. Он звал меня срывающимся голосом: Идите сюда, смотрите сюда, Коган! Сколько народу, mamma mia, какая буча подымается!
Мы смотрели с балкончика на четвертом этаже. Человеческие волны устремлялись к Конгрессу, люди потрясали крышками от кастрюль и эмалированными тазами и колотили в них, совершенно не сбиваясь с ритма, как будто всем им была роздана общая партитура. Хриплым голосом они повторяли гневный рефрен: Пусть уходят все! / Все до одного!
Парень с такими же черными и влажными глазами, как у Тукумана, маршировал во главе группы из пятнадцати или двадцати человек; в основном это были женщины, которые несли детей на руках или посадив на шею. Одна из них, заметив нас на балконе, прокричала нам: Здесь нужны ваши тела! Не сидите перед телевизором!
Я почувствовал приступ тоски по своему другу, которого не видел с тех пор, как закрылись двери пансиона на улице Гарая; у меня возникло предчувствие, что я найду его там внизу, в этой бурлящей массе. Мне представилось, что он расслышит мой голос, где бы он ни находился, если я вложу в свой призыв всю страсть, что жила внутри меня. Поэтому я крикнул в ответ: Я иду! Уже иду! Где вы собираетесь? У Конгресса, на Пласа-де-Майо, повсюду, отвечали мне. Мы идем повсюду.
Я попытался убедить и портье присоединиться к этому потоку, однако тот не хотел оставлять гостиницу без присмотра и не хотел одеваться. Он проводил меня до дверей и предупредил, чтобы я поменьше разговаривал. Акцент у тебя, парень, слишком явный, объяснил он. Янки с ног до головы. Будь поосторожней. Портье выдал мне футболку в белую и голубую полоску, как у аргентинской сборной по футболу, и таким образом я сделался неотличим от толпы.
Теперь уже все знают, что произошло в последующие дни — ведь газеты только об этом и писали: о жестокости полиции, жертвами которой пали больше тридцати человек, и о кастрюлях, дребезжавших без перерыва. Я не спал и не возвращался в гостиницу. Я видел бегство президента в вертолете, который поднимался над толпой, грозившей ему кулаками, и в ту самую ночь я видел, как на ступеньках Конгресса истекает кровью человек, который силился руками отогнать надвигающуюся на него сверху беду и проверял свои карманы и свои воспоминания — он хотел убедиться, что у него все в порядке: и удостоверение личности, и вся его прошедшая жизнь. Не покидай нас, кричал я ему, потерпи и не покидай нас, — но сам я понимал, что обращаюсь вовсе не к нему. Я говорил это Тукуману, Буэнос-Айресу и самому себе уже не в первый раз.
Я бродил по Пласа-де-Майо, по Северной Диагонали, где горожане разрушали фасады банков, и даже дошел до кафе «Британико»; там я выпил кофе с молоком и съел сэндвич в отсутствие игроков в шахматы и актеров, возвращающихся из театра. Все вокруг казалось здесь таким тихим, таким спокойным, и все-таки никто не спал. По проулкам и площадям текли такие запахи жизни, которые бывают, когда день начинается. И день все время начинался, было ли в городе четыре часа вечера, или шесть утра, или полдень.