Когда я вышел из кинозала и подошел к остановке сто второго автобуса, который проходил мимо больницы «Фернандес», я заметил, что в атмосфере города что-то переменяется. Вначале я подумал, что вечернее солнце, всегда такое сильное, такое желтое, вдруг сделалось бледно-розовым. Казалось, что сумерки наступают раньше обычного. В это время года всегда темнело в девять часов. А сейчас еще и полседьмого не было. У меня возникло ощущение, что у Буэнос-Айреса меняется настроение, но все-таки было бы абсурдно описывать город в таких словах. Несколько дней назад я проходил по той же самой площади Висенте Лопес и помнил ее совсем не такой, как сейчас: несколько деревьев на ней были лысые и приплюснутые, а другие все в цветах, которые кружились и падали, словно в замедленной съемке. Похоже, муниципальные службы обрезали некоторые ветки еще до их рождения, сказал я себе. Я не понимал этого жестокого и бесполезного обычая, а ведь так поступали с деревьями на многих улицах и даже в лесу Палермо, где мне попался на глаза какой-то пьяный ствол, погибший насильственной смертью в результате подрезки.
Возле кладбища Реколета шесть живых статуй переходили улицу с чемоданчиками в руках. Мне показалось странным видеть их быстро шагающими, не обращающими внимание на удивление, которое вызывает эта сцена. Иллюзия неподвижности — единственное достоинство их немудрящего искусства — рассеивалась с каждым шагом. В своих золоченых и гранитных одеяниях и с толстыми слоями краски на коже и на волосах они смотрелись смешно. Это была какая-то непонятная рассеянность: ведь эти люди всегда прячутся, когда снимают грим. Быть может, их выгнали с их привычного места возле церкви Пилар, где они обычно работали, — хотя прежде такого никогда не происходило.
Я вышел из автобуса напротив парка Лас-Эрас и увидел своры собак, восставших против парней, которые их выгуливали. В этих местах когда-то происходили страшные истории, и отзвуки этого ужаса жили там до сих пор. Чтобы отдохнуть от собачьей возни, собаководы обычно собирались поболтать в тенистой части парка, где в былые времена стоял дворец Национального правосудия. Каждый из этих ребят держал на поводке по шесть или семь собак, а еще одну, самую опытную, оставлял бегать на свободе, чтобы она руководила остальными. Никто из них, вероятно, не знал, что в 1931 году в этом уголке был расстрелян анархист Северино Ди Джованни, а спустя двадцать пять лет генерал Хуан Хосе Валье — тот, что поднял военный переворот, чтобы перонизм вернулся к власти. Да если бы они об этом и знали — как могло такое их волновать? Порою ветер тут задувал сильнее, чем в других частях парка, и собаки, встревоженные неясным для них запахом — запахом человеческой скорби, лившимся из прошлого, — освобождались от своих поводков и бросались прочь. Нередко во время своих походов в больницу «Фернандес» я наблюдал, как ребята ловили своих собак и сажали обратно на поводок, однако сегодня, вместо того чтобы убегать, собаки все наматывали и наматывали круги вокруг своих сторожей, запутывая их до такой степени, что те в конце концов валились с ног. Собаки — начальницы своры — поднимались на задние лапы и выли, а все остальные пускали слюни, отбегали от упавших людей на несколько метров, но тут же возвращались обратно, словно пытаясь отволочь их с этого места.
Я добрался до больницы, чувствуя, что город стал иным, что я стал иным. Я испугался, что Мартель умер, пока я тратил время на кино, и поднялся в зал для посетителей почти бегом. Альсира спокойно беседовала с доктором и подозвала меня, как только увидела.
Он идет на поправку, Бруно. Только что, когда я вошла к нему в палату, он попросил, чтобы я его обняла, и сам обнял меня с силой человека, решившегося жить. Обнял, не заботясь об этих трубках, которыми прошито все его тело. Хочется верить, что он поднимется, как и раньше, и снова будет петь.
Доктор, приземистый мужчина с бритой головой, похлопал Альсиру по плечу.
Нужно выждать несколько недель, сказал доктор. Ему потребуется время, чтобы освободиться от всех медикаментов, которые мы ему вводили. От такой печени пока немного проку.
Но ведь только утром он был совсем без сил, а сейчас — взгляните на него, доктор! возражала Альсира. Утром ручки его не слушались, он с трудом держал голову, словно новорожденный. Теперь он меня обнял. Только я знаю, сколько жизни необходимо для такого объятия.
Я спросил, можно ли мне пройти в палату к Мартелю и посидеть рядом с ним. Я уже много дней дожидался, пока мне будет позволено с ним поговорить.
Сейчас это было бы неосторожно, ответил врач. Он вернулся к жизни, но все еще слишком слаб. Быть может, завтра. Когда вы его увидите, не задавайте вопросов. Не говорите ничего, что могло бы вызвать у него беспокойство.
По коридору проходили какие-то люди в наушниках. По всей вероятности, они слушали радио, поскольку, столкнувшись друг с другом, они взбудораженно обменивались новостями, которые относились к далеким событиям.
В Росарио уже трое! услышал я голос женщины, опиравшейся на трость в форме треножника. Ну а в Сиполетти? Ты видела, что было в Сиполетти? кричала в ответ другая. Опять убитые, боже мой! бросила на ходу медсестра, спускавшаяся с четвертого этажа. Сегодня меня могут прирезать на ночном дежурстве.
Альсира боялась, что возникнут перебои со светом. За обедом по телевизору в баре она видела отчаявшихся людей, которые мародерствовали в супермаркетах и тащили домой продукты. Тысячи костров разгорались в Кильмесе, в Ланусе, в Сьюдаделе, на границах Буэнос-Айреса. Никто не сообщал о беспорядках в городе. Альсира расспрашивала меня, не видел ли я чего.
Кажется, все спокойно, ответил я. Мне не хотелось упоминать об удививших меня недобрых предзнаменованиях: о цвете неба и об оживших статуях.
Альсира была слишком возбуждена для разговора. Она сделалась для меня чужой, как будто перенесла свое тело в другое место. Глубокие мешки под глазами погрузили ее лицо в тень, на нем ничего не отражалось — ни мыслей, ни чувств. Казалось, все, что было в Альсире, ушло вместе с телом, которого больше не было.
Возвращаясь на автобусе в гостиницу, я видел, что люди в суматохе бегут по улицам. Большинство были почти голые. Мужчины — с обнаженным торсом, в шортах и сандалиях; женщины — в незаправленных блузках или легких платьях без пояса. На углу Кальяо и Гидо в автобус к нам сел старик с волосами твердыми от бриолина; среди прочих пассажиров он смотрелся бы нелепо, если бы его парадный костюм не был таким засаленным и линялым, если бы не дыры на локтях. Когда мы добрались до улицы Уругвай, дорогу нам преградила манифестация. Водитель пытался продвинуться вперед с помощью клаксона, но чем больше внимания он привлекал, тем плотнее нас окружали. Старик, до этого момента державшийся с достоинством, высунул голову в окошко и прокричал: Гоните к черту этих сукиных детей! Гоните их всех! Затем он обернулся ко мне — я стоял слева от него — и произнес возбужденно, прямо-таки гордо: Сегодня утром я с удовольствием метнул булыжник в автомобиль президента. Разбил ветровое стекло. Я был бы рад разбить ему голову.
Все происходящее было не просто неожиданно для меня; это было непостижимо. На протяжении последних недель политиков ругали, причем все более отчаянно, на некоторых даже пытались нападать с кулаками, но в целом никаких перемен не наблюдалось. Грабежи в супермаркетах казались мне вещью невероятной — ведь полиция патрулировала город в любое время суток, поэтому я отмел эти сообщения как очередную выдумку телевизионщиков, которые были уже на все готовы, лишь бы привлечь внимание зрителей. С самого моего приезда в Буэнос-Айрес я слышал только жалобы и упреки. Если не жаловались на климат, то жаловались на нищету — которая была заметна уже повсюду, даже на тех улицах, что в былые времена служили образчиком процветания, на Флориде и Санта-Фе, — однако это недовольство никогда не переходило известных пределов. Теперь же, напротив, звеневшие в воздухе слова становились острыми, как кинжал, и разрушали все, чего ни касались. Гоните к черту этих сукиных детей! говорили люди, и, хотя сукины дети оставались на своих местах, реальность уже настолько натянулась, настолько была готова треснуть, что ее сотрясения толкали политиков в сторону гибели. По крайней мере, мне так казалось.