но устояла и двумя скачками вынесла на берег. Акгыз ехала следом. Под ней была сильная лошадь, на которой пахали землю, поэтому Акгыз вела за повод осла, груженного книгами. Махтумкули спиной почувствовал беду. Заложило вдруг уши, словно мир провалился в хлопок.
Шахир торопливо "тал дергать повод, разворачивая коня. Потом догадался обернуться и увидел: сбитый камнем ослик мелькал в желтой жиже потока. Ослик пытался вскочить на ноги, но ему мешала тяжелая поклажа. И вдруг веревка, связывавшая хурджуны, лопнула, и освободившийся от тяжести ослик, судорожно дрыгая ногами, выскочил на спасительную твердь.
"Унесло мои книги", — подумал Махтумкули. Он подумал это спокойно, не сознавая, что стоит за этими словами.
— Дастан! — раздался отчаянный крик, и в поток кинулась Акгыз.
Джигиты побежали по берегу, пытаясь обогнать поток и перехватить тонущую женщину. Это наконец им удалось. Они выхватили из воды Акгыз. В руках она сжимала книгу. Это был Коран.
— Я спасла! — говорила она, стуча зубами от холода.
29
— Я спасла! — металась Акгыз в бреду.
И вдруг посмотрела на Махтумкули ясными глазами.
— Я спасла твой дастан, — сказала она ему.
— Да, ты спасла дастан! — Махтумкули погладил ладонью ее морщинистые щеки.
— Я такая счастливая. Я хоть что-то сделала для тебя.
— Ты — усни, — сказал он ей. — Тебе надо заснуть, и болезнь уйдет.
— Нет, — сказала она. — Если я усну, то уже не проснусь. А я должна тебе сказать. Нас разлучило время, Махтумкули. Как я желала быть твоим счастьем. Но перед временем даже пророк Мухаммед бессилен.
Она замолчала. Потом начался короткий бред, и вдруг ясный голос снова поразил Махтумкули:
— Мы спаслись от пого́ни?
— Спаслись, Акгыз.
— И я спасла твой дастан? Я его спасла?
— Да, Акгыз.
— Покажи мне книгу.
— Акгыз, я сушу ее.
— Хорошо, я верю. Я счастлива, Махтумкули. Так и знай: хоть в последний час, но я получила свою долю счастья.
30
В печалях я провел свои года и миги,
И вот коварный рок мой уничтожил труд:
Река умчала мной написанные книги,—
И слезы горькие рекой из глаз текут.
Нас враг застал врасплох; иные в плен попали;
Тетради милые врагов добычей стали;
Пять лет моих трудов, моей мечты скрижали —
Над ними кызылбаш свершил свой дикий суд!
У бедных пленников все ж есть пути возврата:
За сына вступится отец и брат за брата;
Ведь золото за жизнь — недорогая плата,
И выкуп родичи за пленного дадут.
Меня же рок сразил немыслимым недугом;
Мой дух пустыней стал, а был цветущим лугом:
Джейхун бушующий стал кызылбашу другом,—
И рукопись мою потоки вод несут!
Иной, мужчиной став, нашел в дворце жилище;
Иной, весь век трудясь, не видит вдосталь пищи;
Иной весь в трауре скитается, как нищий,
И отмечает стон любую из минут…
И я такой, увы! Терзаться мне до смерти!
Лжив и коварен рок, — ему на миг не верьте,
Его намеренья деяниями мерьте,—
Он стройный стан Фраги согнул в дугу, как прут.
Это были горькие стихи, но это была жизнь. Жизнь клокотала в жилах Махтумкули.
Рок? Не рок, а люди, которые находят радость в ограблении, убийствах, виноваты в гибели дастана, в смерти Акгыз.
Виновата племенная рознь. Аул перекочевал в Геркез. Здесь каждый холм дышал детством, каждое зве́нящее колечко воды в Сумбаре.
"Значит, так угодно судьбе, — размышлял Махтумкули. — Судьбе угодно убивать цветы морозом и сжигать зноем. Но цветы покрывают деревья и землю каждую весну. Вот и у меня была весна, а теперь пришла старость. Меня жгло зноем, а теперь добивает мороз. Разделить у́часть всякой травинки, живущей на земле, не боязно. Надо только ничего уже не желать: Да и что может желать — старик?"
А весна в Геркезе наряжалась, словно ей было восемнадцать лет.
Махтумкули проснулся однажды, вышел из кибитки и вдруг услышал в себе тихий, но явственный звон. И вспомнил: когда-то он казался себе цветущим деревом, с которого берут початок тысячи пчел.
Небо было хрустальное. Земля — молода от зелени и алых цветов.
Соловьи, гремевшие ночью, запускали в пронзенный светом мир последние трели и замирали, вслушиваясь в эхо или, может быть, ожидая ответной песни.
Махтумкули взял кусок чурека, выпил глоток воды и пошел. Не зная куда.
Но старые ноги его были верны прежним счастливым дням. Они привели в гранатовое ущелье.
Возле тоненькой ниточки ручья, выбегавшего из-под темно-зеленого, пышнокудрого леса гранатов и инжира, на широко растопыренных ножках стоял розовоносый белый ягненок.
"Упущу — пропал!" — загадал, как мальчишка, Махтумкули.
Он сделал несколько бесшумных шагов, нагнулся и поднял ягненка. Тот зашумел, но не протестующе, а радуясь, что его страшному одиночеству́ пришел конец.
Махтумкули пристроил младенца на груди, и нежность сжала ему горло. И он посмотрел на скалу, где должна была расти арча. Он посмотрел туда в надежде увидеть ликующего мальчика, будущего шахира, на долю которого выпадет дальняя дорога по землям, народам, чудесам.
Махтумкули вздохнул полной грудью — арча росла себе на прежнем месте, а возле арчи стоял человек. Не мальчик. Девушка.
Орлиные глаза мергена и в старости не потеряли остроты. Махтумкули понял, что ошибся. Это была не девушка. Это была его Менгли.
— Она пришла! — сказал он себе. — Она — пришла!
…Он быстро уходил к аулу, повторяя, как маленький: "Она пришла!"
31
— Ты куда, Махтумкули? — спрашивали люди, видя, как седлает коня и готовится в путь шахир.
— Я еду ко всем туркменам! — отвечал он. — Прошу вас, люди, приглядите за моим ягненком. Его еще молоком надо поить.
Ехал Махтумкули от аула к аулу и всюду пел свою любимую и самую главную песню о будущем родины: "Овеяна ширь от хазарских зыбей до глади Джейхуна ветрами Туркмении".
И вот сидел он на ковре ишана Акмурада, того самого, с которым соперничал в детстве, в мектебе своего отца Азади.
Ишан был рад встрече. Подарил Махтумкули халат и шапку, саблю с серебряной рукояткой.
— Твой призыв, Махтумкули, замечательный, — говорил Акмурад. — Давно пора моллам и всем улемам призывать туркмен к единению. Только всеобщая дружба избавит народ от разбоя, от самоуправства беков и ханов.
Оба постаревшие, но далеко еще не старики, они понравились друг другу.
— Может, посостязаемся в прыжках в высоту? — смеясь, предложил Акмурад.
— Нет, с тобой