другой – только мы с матерью, и мать прижимает покрещенную, меня, к щеке, щека матери прижимается к моей, мы выглядим счастливыми, но какие же чувства, наверное, переполняли мать в ту минуту: ведь почти сразу после ее собственных крестин мать отправили к дяде Хокону и тете Огот в Хамар, а у тех уже имелся собственный ребенок. На снимке мать стоит перед каменной церковью, прижимаясь ко мне щекой, и производит впечатление счастливой, но о чем мать думает? Возможно, существовали когда-то и фотографии, на которых бабушка так же прижимается щекой к матери, и они стоят возле какой-нибудь церкви, однако даже если и так, то я никогда их не видела, о бабушке никто не говорил, о дяде Хоконе и тете Огот из Хамара тоже упоминали редко, потому что хвастаться там особенно было нечем.
В детстве я неотступно наблюдала за ней, ловила каждый ее жест, пыталась распознать ее и чувствовала ее тоску, мать была для меня недосягаемой. Когда я повзрослела, мой интерес к ней приобрел иную форму, облекся в язык, и тогда она сперва отнеслась ко мне с непониманием, а затем отстранилась, но хуже всего была ее манера говорить. Она открывала рот – и превращала меня в одинокого и чужого ребенка. Как-то раз на Пасху молодая женщина погибла под лавиной в горах Рондане, я никак не могла избавиться от этой картинки и заговорила о случившемся. «Ей не следовало заходить так далеко, – сказала мать, – игру лучше закончить, пока играть весело. Я всегда говорю: люди меры не знают». Порой я смотрела на нее со стороны, когда рядом был еще кто-нибудь, и думала, что из нее вышла бы неплохая тетя, коллега, подружка, но мать она никудышная, и от этой мысли мне делалось плохо. «Мать» рифмуется с «убивать». И несмотря ни на что, я надеюсь, что мне удастся спокойно поговорить с ней и расставить все на свои места? Где корни у такой надежды? Еще в тех временах?
Худшее в отношениях между нами случалось, когда одна из нас или мы обе были в отчаянии, загнаны в угол. Но если бы мы встретились там, где ничто не вызывало бы отчаяния, стало бы нам легче, или же это новое место тоже заразилось бы отчаянием?
Аллегория правосудия, Юстиция, – женщина. Причина в том, что эта женщина – мать, и существует убеждение, будто мать любит всех своих детей одинаково, не проводя между ними различий, не наделяя никого преимуществами, мать обладает способностью быть справедливой.
Мы выдаем желаемое за действительное. Мать обращается со своими детьми по-разному, потому что она откликается на потребности детей, а потребности у них разные. Наверное, матери проще любить и быть рядом с тем ребенком, который, даже выйдя из возраста младенца, восхищается матерью и благоговеет перед ней, в чьем взгляде нет недоверия или обвинения, а есть понимание, и стоит только матери посмотреть на восхищенного ребенка ласково, а на недоверчивого – строго, как начнется борьба. Дети с раннего возраста чувствуют ее, борьбу за мать, и мать тоже замечает эту борьбу, и неважно, хорошая мать или никудышная – за нее борются, особенно когда дети маленькие, они не на жизнь, а на смерть бьются за мать, семья – это поле битвы, мать – королева, и если мать королева только в сознании близких, то своим королевским статусом она наслаждается и всячески его подчеркивает. Возможно, чем мать хуже, тем кровавее битва за нее, тем отчаяннее дети дерутся за те крохи внимания, которые она способна наскрести. Многим матерям нравятся и такие войны, и слепое преклонение, объектом которого она становится, она наслаждается их тоской по ее теплу и вниманию, воображает, будто они – доказательство того, что она хорошая мать и человек, и поэтому она, осознанно или бессознательно, подстегивает эту борьбу, затягивает ее, хотя дети и не понимают этого, а хотят лишь, чтобы им досталось больше материнского внимания. Вот и Рут хотела того же, когда я вернулась, – мне так это представляется, ей хотелось отвоевать мать для себя, она отбила у меня мать и хотела сохранить завоеванное, не делясь им. Я придумываю Рут, вот что неприятно, а Рут выдумывает меня, и обе мы выдумываем мать.
Нельзя забывать, что видов любви множество и что объекты человеческой любви на протяжении жизни меняются. Пожилой мужчина может влюбиться в молоденькую девушку и забыть жену, с которой прожил сорок лет. Когда-то давно я подрабатывала летом в доме престарелых и видела, что некоторые старики сильнее любят медсестер, чем своих взрослых детей. Когда сын престарелой фру Ос приезжал к ней в гости, она расстраивалась, если он привозил ей цветы, а не конфеты, и наоборот. Расстраивалась она также, когда он приезжал с женой или без жены – мол, он все равно ошибся, выбрав в супруги эту женщину, да и дети у них скверные. Зато Нину фру Ос обожала. Про сына она никогда не говорила, разве что набрасывалась на него с обвинениями после того, как он уезжал, а вот Нину непрерывно расхваливала, спрашивала о Нине, если той не было на работе, а когда Нина приходила, фру Ос расцветала. Когда у фру Ос звонил будильник и мне приходилось выключать его, я знала – стоит мне войти к ней в палату, как она спросит про Нину и будет ждать Нину, если это случалось в Нинину смену. Бабушка Маргрета, доживая свои дни в доме престарелых, тоже, по всей видимости, привязалась к медсестрам. Я запомнила ее похороны. В то время я как раз ничего не ела, поэтому с жадностью смотрела на пирожные во время поминок. Мне хорошо запомнилось, как отреагировал отец, когда одна сиделка из дома престарелых назвала его мать по имени, Маргрета. Сиделка сказала, что, когда Маргрету мучила бессонница, она приходила в комнату к сиделкам и они играли с ней в карты и болтали, «потому что Маргрета столько всего интересного рассказывала про свою жизнь», – сказала сиделка, и отец закусил губу. «А в покер Маргрета жульничала», – продолжала щебетать сиделка на своем сельском диалекте. У нее даже глаза заблестели. Отец ссутулился и махнул рукой распорядителю, чтобы тот прервал сиделку, как же хорошо я знала этот жест. Однако распорядитель не послушался, поэтому сиделка успела нарисовать образ Маргреты Хаук, совершенно незнакомый и мне, и, похоже, отцу, по крайней мере, судя по его виду, так оно и было. Я встречалась с бабушкой Маргретой довольно