мать» – 1 и 2 в их городе, обойдется тебе дорого.
Нет, не соглашусь, не приму это без возражений, и сопротивления, и из принципа, так же, как я готова поспорить со всеми, кто пестует собственную ненависть, не решаясь отказаться от нее из страха перед болью. Я не поверю, что мать не переживала из-за разрыва со мной, и, если она не переживает, а только злится, значит, злость ее – это замаскированная боль.
Мать заразила меня наследственным несчастьем, значит, я тоже передала его Джону? Но в этом случае, если он даст мне знать, неважно, каким образом, я поспешу ему на помощь, попрошу его рассказать мне обо всем, сделаю все, что в моих силах, чтобы принять его сторону.
Я звоню Джону, сегодня воскресенье, ближе к вечеру, но Джон не берет трубку.
Мы вместе смотрели «Билли Эллиота». Джону тогда было, кажется, шестнадцать. Марк еще не умер, у Джона, насколько я знала, не имелось поводов печалиться, но в тот день Марка дома не было, мы с Джоном остались вдвоем и, растянувшись на кушетках, смотрели телевизор, по которому как раз показывали «Билли Эллиота». Видимо, было воскресенье. Во время сцены, где Билли читает письмо от своей умершей матери, Джон издал какой-то звук, но попытался скрыть это. Посмотрев на него, я увидела, как из левого глаза у него выкатилась слеза, я тоже постаралась удержаться от слез, понимая, что Джон специально не вытирает глаза, чтобы я ничего не заметила. Чего же я не должна была замечать? Ему было жаль Билли, у которого нет матери и который не может поделиться ни с кем своими печалями? Или он видел в Билли себя самого, хоть у него и есть я, он чувствовал, что со мной делиться ничем нельзя? Ведь я вообще не знала, имеются ли у него хоть какие-то проблемы. Но будь мать Билли жива, – говорила я себе, – не факт, что мальчик доверился бы ей, возможно, он вообразил это, потому что она умерла, мертвую мать проще представить доброй, чем живую, и тем не менее мы наделяем добротой и мертвую мать, и живую.
Я вывожу на экран «Дитя и мать» – 1 и 2 и вспоминаю то, от чего бежала, детское чувство, но лишь форму его, воскрешаю страдания, но лишь их форму, это и есть искусство.
Искусство формирует художника, дисциплинирует его.
Художник смотрит не на действительность как таковую, а на то, что интересно с точки зрения искусства. Действительность – это покупать стиральный порошок, и туалетную бумагу, и билеты на автобус, оплачивать счета, чистить зубы и мучиться от запора, стирать белье и развешивать его, действительность неинтересна, истина интересна, но ухватить ее непросто, сложно объять, достичь.
То, как произведение соотносится с действительностью, неинтересно, главное – как оно соотносится с истиной, истинность произведения не имеет отношения к так называемой действительности, она в том, как произведение воздействует на зрителя.
Возможно, увидев «Дитя и мать» – 1 и 2, мать была вынуждена даже обратиться к психологу для того, чтобы он помог ей лучше перенести психологические страдания, которые я, если верить Рут, причинила им. Не стану обесценивать ее впечатления: «Дитя и мать» – внезапное откровение ранее молчаливой дочери, живущей за морем, но это не самое страшное, скорее всего, она не питала никаких иллюзий относительно моих чувств к ней, если бы я отправила «Дитя и мать» – 1 и 2 лично ей, она наверняка разволновалась бы, но не больше, сильнее всего ее тревожило всеобщее внимание. И тем не менее едва ли она в тот момент пошла к психологу, чтобы обратиться к психологу, надо признать, что тебе нужна помощь далеко не только в практических вопросах, а осознание этого засело у нее чересчур глубоко, скорее всего, это детская травма. По той же причине ей ни за что не пришло бы в голову посетить психолога, чтобы тот помог ей разобраться в новой ситуации, когда ее блудная дочь вернулась и хочет поговорить с ней: психолог непременно спросит, почему мать так решительно и неумолимо отвергает все мои попытки – и что матери на это ответить?
Она загнала себя в ситуацию – или это ее загнали в такую ситуацию – когда ей нельзя выражать скорбь от утраты ребенка.
В моем представлении мать предпочитает компанию людей, которые ей поддакивают, а людям несложно ей поддакивать, потому что она кажется очень ранимой, потому что мать – по крайней мере, именно такой она мне запомнилась – мастерски умеет изображать несчастье и страдание, изображать человека, утонувшего в страданиях и сделавшего их частью себя. Кроме того, она в возрасте, а пожилых людей принято жалеть, они вызывают в нас инстинктивное сострадание. Молодая парикмахерша и молодой врач проявят сострадание, если мать расскажет про свою старшую дочь, которая вдруг бросила их, уехала и много лет не общалась с ними, а теперь неожиданно вернулась и предъявляет некие требования – они не станут задумываться и уж точно не усомнятся в той версии происходящего, которую преподнесет им мать, в таких болезненных признаниях истине места нет, да и вообще – что считать истиной? Когда пожилая женщина со скорбной миной дрожащим голосом ведет рассказ о жизненных невзгодах, ей не задают уточняющих вопросов и не вызывают на философскую беседу о том, кто на самом деле виноват, в Грегерса Верле в таких случаях играть не принято – ее просто интуитивно утешают.
Мне стыдно, что настолько обычный человек обладает надо мной такой властью, но затем я напоминаю сама себе, что мое тело появилось на свет из ее тела, что она по собственной воле или по совету кого-то еще приложила меня к груди, которую я обхватила крохотным ротиком и из которой высасывала живительную жидкость, – наверное, я уже тогда боялась, что она отомстит за мою жадность, пожрет собственное потомство, однако этого не произошло, и вместо этого я приняла на себя всю ту боль, которую ей удалось подавить в себе.
Рут ни слова ни упомянула о Йеллоустоне, Монтана. Мать рассказала ей о моих сообщениях, но не показала письмо, где я пишу про Йеллоустон, Монтана? Мать скрывает от Рут все, что касается Йеллоустона, преподносит ей историю без сучков.
Когда-то существовали фотографии с крестин. Они вспомнились мне утром, за кофе, когда я смотрела на нетронутое белое одеяло на улице, черно-белое. На одной фотографии – семья отца перед каменной церковью, на