день просиживала она за столом, закутав больную ногу шерстяным платком, работала. Краски ложились под тонкой кистью покорно и мягко. Она, как ребенок, срывалась с кресла и торопливо ковыляла к кровати, заслышав звонок с парадной: что если доктор?
Но не работать она уже не могла. Иной раз она даже ночью просыпалась, подходила к столу, зажигала лампу, бережно, точно кисейный полог над колыбелью, поднимала бумагу, прикрывавшую блюдо. Она склонялась над блюдом, долго смотрела на него и, наглядевшись, вновь заботливо прикрывала его, гасила свет.
Когда-то Люся не знала, что делается на другом берегу. Не думала, зачем, палимые солнцем, вползают на холм тракторы. И сердце ее не понимало чувств тех людей, кто упрямой рукой вел эти тракторы на вершину холма. Теперь ей казалось, что она в силах правдиво изобразить холм. И каолин, исполненный жизни, стал зацветать.
Холм был высокий, ярко-зеленый. Он круто уходил в сверкающую яркую голубизну неба. Всё на нем было полно горячей и неизведанной жизни. Он влек к себе неодолимо и указывал путь.
Когда врач узнал, что Люся хочет выйти из дому за красками, он накричал на нее:
— Вы, видно, хотите на всю жизнь остаться калекой! Есть у вас кому за вами ухаживать? Есть. Чего же вы прыгаете? Это ваш муж за вами ухаживает?
— Да... — ответила Люся, почему-то стыдясь сказать правду.
Пришлось дать врачу слово не выходить на улицу без его разрешения. Вот сна и сидит дома, как пленница. О ком может думать пленник, как не о тех, кого оставил он на свободе? К кому может стремиться, если не к ним?
— Каолин! Каолин! — напевала Люся неизвестно откуда пришедший мотив, нежный как колыбельная...
И Петр вслушивался в незнакомый мотив.
Иногда, когда Люся работала, Петр заглядывал ей через плечо. Он видел рабыню с мотыгой, киркой, с младенцем, привязанным к спине. Таких он сам немало повидал в Средней Азии. Он видел всадницу на коне, с винтовкой в руках. И таких он тоже немало встречал во время гражданской войны. Он видел, как проходит по кругу жизнь женщины, как расцветает высокий зеленый холм. Ему нравилось изображение на блюде.
«Художница! — удивлялся Петр. — Неужели это она, Люся?»
И он опять удивлялся ей, ибо такой не знал ее никогда: серьезной, вдумчивой, уравновешенной, ревностной к работе, столь дружной с товарищами. Неужели она? И он не мог понять, как проглядел в своей жене всё то, что воочию видел теперь. Он досадовал на себя и вместе радовался, что Люся изменилась с тех пор, как они разошлись.
Еще недавно Петр убеждал себя: это он сделал ее художницей, он. Теперь он спрашивал себя печально: только когда и какой ценой? И отвечал себе, как заученный урок, ибо всё теперь было ясно: после развода, ценой развода.
И он досадовал на себя за то, что проявил слабость в этой борьбе и что ушел от нее как дезертир...
Вскоре Люся могла уже свободно передвигаться по комнате, по квартире. И по мере того как Люся выздоравливала, помощь Петра становилась менее нужной. Петр чувствовал, что с каждым днем теряет свое случайное право входить в комнату Люси, задерживаться под тем или иным предлогом. Он поймал себя на том, что с тревогой ждет той минуты, когда они вновь разойдутся по своим комнатам и нельзя будет запросто заходить к Люсе и, заглядывая через плечо, следить, как расцветает на блюде роспись.
Минута эта пришла. Люся поблагодарила Петра за его заботы. Поблагодарила вежливо, даже тепло, но не сказала тех слов, какие хотел услышать Петр.
Перегородка опять разделила их жизни...
В начале марта Люся наконец стала выходить на улицу. Солнечный день, поголубевшее небо. Маленькими шажками ступает Люся по скользкому снегу. Она хочет шагать шире, смелее, быстрее. Нельзя. Поступь у нее еще робкая, неуверенная. Ко всему, надо быть осторожней. Она прижимает к груди серый овальный пакет, аккуратно перевязанный веревкой.
В мастерской все устремляются к Люсе:
— Боргман! Люсенька! Ну, как здоровье? Закончили блюдо? Вот молодчина!.. Что у нас? Работали вовсю к выставке. Уже всё сдано в комиссию. Одна только ты осталась. Смотри, непременно сегодня же отдай блюдо Волкову. Как ты похудела, Люсенька...
— А примет ли он? — волнуется Люся. — Не поздно еще? Да вот и сам он — Борис Александрович!
— Елена Августовна! — улыбается Волков, протягивая ей обе руки. — Ну, как? — Он смотрит на ноги Люси. — Прыгаете? — От волнения Люся не знает, что ответить. Он замечает пакет, делает понимающее лицо. — А ну, покажите-ка!
Люся развертывает пакет. Художники окружают ее и Волкова. Сердце Люси колотится. Пальцы у нее холодные, неловкие. Вот блюдо стоит на столе. Все тянутся к нему, разглядывают. У Люси такое чувство, будто разглядывают ее самоё. Ей стыдно. Волков стоит рядом с ней.
«Сейчас начнется...» — думает она, не поднимая глаз от росписи, и все недочеты, о которых она сама хорошо знает, но которые уже не в силах исправить, вдруг вновь предстают перед ней с болезненной отчетливостью.
— По-моему, хорошо, — как сквозь сон слышит она голос Волкова. Волков отрывается от росписи, оглядывает окружающих вопросительным взглядом, как бы ожидая подтверждения. — А вы всё ж таки гений, Елена Августовна, ей-богу, гений, — говорит Волков, пожимая ей руку, и Люсе кажется, что в голосе его звучит радость. — Сегодня же передам в комиссию. Я — «за».
Люся готова броситься Волкову на шею, целовать, целовать его тысячу раз.
Все вокруг улыбаются. Начинают вслух высказывать суждения, критикуют детали. К. Люсе подходит Мрозевский.
— Вот это уже не халтура, — говорит он, разводя руками.
Верочка бросает на него уничтожающий взгляд. Люся снисходительно машет рукой.
— Ур-ра! — кричит Верочка и, неожиданно хватая Люсю за талию, начинает кружиться по мастерской.
— Нога, нога... — молит Люся, но Верочка не унимается.
— Товарищи, граждане... — говорит Волков растерянно, поглядывая на дверь. — Вы с ума сошли, Вера! — говорит Волков строже.
— Перестань, Верочка! — говорит Татьяна.
Верочка останавливается.
— Не забывайте всё же, что вы в мастерской, а не на танцульках, — говорит Волков строго.
Голос у пего сердитый, брови сдвинуты. Все молча слушают руководителя художественной лаборатории. Но всё, о чем он сейчас говорит, звучит совершенно неубедительно.
9
Раз зовут — значит надо идти
Еще была зима. Еще белели сугробы