в «Сатирах» и «Посланиях» г-на Депрео, не столь сатирично, на мой взгляд, как сама по себе мысль поручить Вигарани[135] изображать Протея, олицетворяя почти в одно и то же время и любовное пламя и тигрицу:
Fiet enim subito sus horridus, atraque tigris,
Squamosusque draco, et fulva cervice leaena;
Aut acrem flammae sonitum dabit, atque ita vinclis
Excidet, aut in aquas tenues dilapsus abibit.[136]
Сдается мне, что Мольер заимствовал из этого пассажа сюжет для «Лекаря поневоле»[137]:
Nam sine vi non ulla dabit praecepta, neque illum
Orando feotes: vim duram.[138]
Он мог, по-видимому, также воспользоваться небольшим рассказом в том же духе, который можно найти в «Путешествии Олеария в Персию и Московию»[139].
Г-н герцог де Кадрус[140], который справедливо утверждал, что я часто прибегаю к отступлениям и скобкам, окончательно укрепился бы в своем мнении, ежели бы он когда-нибудь прочел это письмо.
Позвольте просить вас, милостивая государыня, передать г-ну герцогу де Ледигьеру[141] уверения в моем совершенном почтении. То, что я здесь пишу о делах и поступках моего покровителя, может, несомненно, сойти за похвалу. Настоятельно прошу вас передать мой сердечный поклон г-ну де Лафару[142] в какой-нибудь день, когда он не проиграет всех своих денег, и г-ну де Бриолю[143], который сочтет, быть может, что послу подобает больше говорить в своих письмах о политике. Заверьте же его, пожалуйста, что нам известны многие стихи, что мы пользуемся при случае шифром, столь же непостижимым, какими, пожалуй, бывают порою его собственные рассуждения, и что мы читаем трактаты, даже Макиавелли, депеши кардинала д’Осса[144] и многое другое. Ежели случайно вы встретите г-на д’Адемара[145], прошу вас сказать ему, что, когда я прочел в «Газете», что он состоит при дворе монсеньера дофина, я тотчас же подумал об упадке империй, и он, в частности, представился мне Ганнибалом у царя Вифинии[146] или, ежели сравнить точнее, человеком, ведущим свой род от Палеологов[147], который живет в дрянном домишке неподалеку от меня, которого я никак не могу заставить покрыть голову и сесть и которого, наконец, я как-то на днях с величайшими трудностями вытянул к себе пообедать. Правда, при всей своей почтительности, он был страшно голоден и целый час жадно ел, не говоря ни слова.
Мне не хотелось бы, чтобы г-н аббат де Монморо[148] подумал, что я его забыл. Будь у меня всегда в руках весы, я мог бы помнить лишь о немногих людях; но ни памятливость моя, ни забывчивость никак не могут стать наградою или наказанием. Я пишу, повинуясь естественной склонности, и, находясь в Турции, вполне могу любить тех, кто в Париже обо мне почти не вспоминает. Надобно заполнить весь этот листок бумаги и, прежде чем расстаться с вами, сказать два слова об опере. Мне пишут, что г-н Люлли[149] создает каждый год превосходные оперные партитуры, и вам выпало счастье их слышать. Спокойной ночи, милостивая государыня, письмо это придет к вам с венецианскою почтою, коли вам угодно получить его у себя дома. Ежели почтовые расходы будут вами безропотно оплачены, буду вам премного обязан. Умоляю вас пребывать в убеждении, что до конца дней моих я с глубоким почтением остаюсь вашим смиреннейшим и покорнейшим слугою.
Быть может, я сообщил вам нечто такое, о чем уже прежде писал. Это вполне возможно, ибо, по правде говоря, я не храню копий своих писем. У меня острые боли в селезенке и нередко бывает сильное сердцебиение. За посольским столом я не ем и половины того, что съел бы за вашим: nitimur in vetitum[150]. Слова эти целиком справедливы. Поразмыслите над ними. Письмо мое слишком длинно, плохо написано; я слишком много говорил о себе: ошибка, весьма обычная для всех гасконцев и неразрывно связанная с человеческой сущностью; все хотят творить свою историю.
БУАЛО — ГИЙЕРАГУ[151]
[Париж, 9 апреля 1683]
Господину Гийерагу,
послу его величества в Константинополе.
Монсеньер,
Вот новое издание моих сочинений; оно пересечет моря, чтобы достичь Константинополя и оказаться под вашим покровительством. Ведь вы — подлинное солнце французов, и ии одно творение не может выйти в свет, не будучи озарено вашим сиянием. Известно также, что изящная словесность возродилась благодаря вам, подобно тому, как Феникс возрождается из пепла. Мое издание знает все это по тем же причинам, по каким «Астрат» г-на Кино[152] знал о болезни королевы-матери[153], во здравие которой он возносил молитвы в церкви Святой Женевьевы. Но, что мое издание знает лучше всего, это, отбросив посвящение, что нет никого во Франции, кто более чем я желал бы вашего возвращения, ибо я более чем кто-либо разделяю то уважение, которым вы постоянно окружены в вашем посольстве, и нет никого, кто уважал бы вас более нежели я.
Остаюсь, монсеньер вашим покорнейшим слугой.
Депрео.
В Париже, 9 апреля 1683.
Я писал вам уже два раза, но даже не знаю, получили ли вы мои письма. Даст бог, книжка моя окажется счастливее.
ГИЙЕРАГ — РАСИНУ[154]
Палэ-де-Франс Пера, 9 июня 1684
Я был глубоко тронут и польщен, милостивый государь, письмом, написав которое, вы оказали мне честь и великое удовольствие. Перечитывая не раз ваши сочинения, я по-прежнему восхищаюсь ими. Здесь, в опостылевших мне хваленых краях, вдали от вас, милостивый государь, и весьма впечатляющих театральных представлений, ваши трагедии показались мне еще более прекрасными и долговечными. В них чудесно соблюдено правдоподобие, сочетающееся с глубоким знанием человеческого сердца, обуреваемого различными страстями. Вослед античным авторам вы провозглашали и почти всегда обогащали великие идеи, которые они пожелали нам передать, не ставя себе целью объяснить, в чем же их суть. Боже меня упаси трактовать почтенную античность подобно тому, как Сент-Аман[155] трактует древний Рим; но вам лучше меня известно, что во всем написанном поэтами и историками они скорее поддавались прелести своего блестящего воображения, нежели точно придерживались истины. Что же до вас и г-на Депрео, историков самого великого короля[156] на свете, истина дает вам столь обширный материал, что, будучи в состоянии вас подавить и сделать вас мало убедительными в глазах потомства, она внушает мне сомнение, являетесь ли вы в этом