отношении счастливее или несчастнее древних авторов.
Скамандр и Симоис высыхают на десять месяцев в году: ложе их всего лишь ров. Кидар и Барбиз несут в Константинопольский порт очень мало воды. Гебр — речушка третьестепенная. Двадцать два Анатолийских царства[157], Понтийское царство[158], Никомидия[159], отданная римлянам, Итака — ныне остров Кефалония, Македония, округи Лариосы и Афин никогда не могли дать и пятнадцатой доли людей, о которых упоминают историки. Невозможно предположить, чтобы все эти земли, возделанные со всей возможною тщательностью, были густо населены. Почва почти всюду камениста, бесплодна и безводна: там можно увидеть горы и потрескавшиеся берега, несомненно более древние, нежели самые древние писатели. Порт Авлиды[160], совершенно запущенный, был, вероятно, когда-то очень хорошим; но он никогда не мог вмещать до двух тысяч кораблей или даже малых судов. Сдила или Делос — невзрачный утес; Чериго[161] и Пафос, что на острове Кипр, ужасные места. Чериго — это островок, принадлежащий венецианцам, самый неприглядный и самый неплодородный на свете. Нигде не сыщешь такого дурного воздуха, как на Пафосе, местности совершенно необитаемой. Никсия ничуть не лучше. Богам, надо сознаться, не повезло в смысле размещения. Я склонен думать, что историки почли за лучшее заставить сражаться триста тысяч человек вместо двадцати тысяч и двадцать царей, нежели двадцать мелких вассалов. У поэтов были любовницы в тех местах, где они поселили Венеру, но поистине восхитительная прелесть их сочинений оправдывает все. Линьер[162] и многие другие не могли бы столь безнаказанно делать священными Санлис или улицу Юшет, даже если бы там жили их возлюбленные. В сущности, великие писатели одною красотою своего гения сумели придать нетленную прелесть и даже само бытие государствам, добрую славу народам, численность армиям и прочность обычным стенам. Они оставили по себе великие образцы добродетели, равно как и стиля, наделив, таким образом, своих потомков всем, что им было потребно; и ежели потомки не всегда умели извлечь из этого пользу, то повинны в этом не предки. Несущественно, из какой страны вышли герои; несущественно также, на мой взгляд, родились ли историки и великие поэты в Риме, или во дворе Дворца правосудия[163], в Афинах или в Ферте-Милоне[164]. Позволю себе заметить, милостивый государь, прежде чем покончить с этой темою, что в одной только Греции насчитывается две тысячи епархий, упоминаемых в истории церкви, в каждой из которых не было, должно быть, и двух приходов.
С глубоким прискорбием узнал я о смерти г-на де Пюиморена[165]. Я искренне по нем сокрушался; от всего сердца благодарю господа бога за то, что, по великой милости своей, он внушил покойному мысль позаботиться о спасении души своей перед кончиною.
Непреложные знаки вашей памяти обо мне, милостивый государь, были и будут для меня всегда дороги: мне бы хотелось, чтобы, вспомнив также о моем большом участии ко всему, что связано с вами, вы написали мне несколько строк о вашей семье и ваших делах. Маленький Расин[166], полагаю, отличается большой живостью, и не лишено вероятия, что по возвращении моем я его допрошу и помучаю по поводу знания им латыни: быть может, он смутит меня по части литературного греческого языка; но я, пожалуй, не оплошаю все же в разговорном греческом, наречии столь же исковерканном и столь же жалком, как и нынешний удел древней Греции.
Прощайте, дорогой и милостивый государь мой. Умоляю вас вспоминать порою о нашей давнишней дружбе, все так же писать мне, даже если бы вам пришлось по-прежнему величать меня монсеньером, и пребывать твердо убежденным в горячей любви и глубоком, искреннем уважении к вам, с коим я остаюсь всегда вашим смиреннейшим и покорнейшим слугою.
Я вас никогда ничему не поучал, а вы меня поучали множеству вещей: тем не менее вам придется (вам, щедро уделяющему мне известную долю причастности к вашим трагедиям, хотя вся моя причастность всегда сводилась лишь к первому восхищению ими) согласиться с тем, что и я вам кое-что открыл: главный казначей Франции[167] принимает титул «шевалье» и удостаивается чести быть погребенным с золотыми шпорами; таким образом, ему не подобает легкомысленно расточать титул монсеньер.
Вы не сообщили мне, часто ли вы видите маркиза де Сеньеле[168]. Прощайте, милостивый государь.
Адресовано: господину Расину, главному казначею Франции, Париж.
ПРИЛОЖЕНИЯ
«ПОРТУГАЛЬСКИЕ ПИСЬМА» И ИХ АВТОР
1
В этих письмах, точно в старых кружевах, тянутся нити боли и одиночества, чтобы сплестись в цветы.
Райнер Мариа Рильке
Направление и смысл литературной эволюции, то новое, что возникает в ее движении, иногда яснее всего проявляется не в теоретических манифестах и трактатах, не в многотомных повествованиях и эпопеях, а в небольшой, казалось бы, случайной книжечке, возникшей где-то на литературной периферии и неожиданно не только оказавшейся в центре литературных споров, но и как бы предсказывающей дальнейшее движение литературы.
Так случилось и с «Португальскими письмами», поразившими современников бесхитростными признаниями и неподдельной силой чувства скромной монахини Марианы. Книжка была издана известнейшим парижским печатником Клодом Барбеном в первые дни 1669 г. Во многом она подводила итоги предшествующему десятилетию, его ведущим тенденциям, его вкусам и пристрастиям, и — открывала новые перспективы.
Шестидесятые годы XVII в. были в истории французской прозы этого столетия, в истории вообще французской прозы, в известной мере переломными: стремительно агонизировал прециозный галантно-авантюрный роман (наиболее значительные его памятники были созданы в предшествующие десятилетия), книга Фюретьера (1666) открыла новую страницу в развитии романа социально-бытового, с произведениями г-жи де Вилльдьё, Бюсси-Рабютена, затем г-жи де Лафайет обозначился интерес к разработке характера «частного» человека, охваченного одной всепоглощающей страстью.[169] Проза менялась самым существенным образом, менялась жанрово и стилистически. На смену многотомным романам Скюдери и Ла Кальнренеда пришла полуисторическая повесть и новелла, где нескончаемые героические авантюры уступили место одному эпизоду, кульминационному моменту в жизни героев, их острым переживаниям.[170] Это требовало не только большей бытовой и психологической достоверности, но и некоторого правдоподобия характеров, их исторической детерминированности. Старый барочный роман был поэмой в прозе; новый роман, обратившись к описанию событий, имевших место в действительности, сознательно противостоял барочному роману как вымыслу. Он был не «романом», а «историей». Но новый роман и повесть не ставили перед собой задачу занять место историографии: они не описывали уже описанное в