«Я присутствовал, — писал он, — при том, как мадам де Помпадур стала официальной любовницей короля и королевства. Она была представлена. Подобная презентация кажется чудовищной, ибо она нарушила все правила благопристойности, справедливости и этикета, введя арендаторскую жену в парижские сферы, сменив ей имя и превратив в знатную даму, которую можно представить при дворе. Для подобной непристойности нелегко было отыскать женщину, которая согласилась бы это сделать. Вызвалась мадам принцесса де Конти, и ей выпала подобная честь».
Скандальность этой церемонии, нарушавшей общественный порядок и опрокидывавшей иерархию, но столь тщательно исполненной в соответствии с этикетом, казалась Шуазелю таким верхом неприличия, что он счел возможным вынести принцессе де Конти и подобным ей людям самое суровое порицание, какое только применимо к столь знатному роду. «По этому случаю, — заключил он, — я не могу удержаться от соображения, которое уже приводил много раз: все принцы государева дома более низменны, чем в других странах. Среди всех принцев Европы лишь принцы из рода Бурбонов выступили участниками самой презренной гнусности. Должен заметить, что на господина принца де Конти, видимо, сильное влияние оказывает его мать, я же всегда старался держаться подальше от таких низких поступков, которые продиктованы страстью к деньгам и королевским милостям». [93]
Это презрительное отношение к мадам де Помпадур и к той, которая добилась чести представить ее, вызвано ничем иным, кроме как новой ситуацией. Двор еще не успел приспособиться. Новая фаворитка блестяще отыгралась на них. Не фривольная гризетка, не маленькая буржуазка-приспособленка, а, напротив, одаренная величественной непринужденностью, исполненная грации, наделенная нежной душой и любезностью не только по отношению к своим друзьям, она сделала многое, чтобы придать своей должности достоинство и блеск, став чем-то большим, чем наложница. Это была регентша, чье духовное влияние как-то волей-неволей распространилось на весь двор, добившаяся признания даже самых нерешительных и подозрительных. Она не только прекрасно уловила дух и стиль придворной жизни, но и правильно поняла место главного советника короля, который, лично докладывая монарху обо всем, не может самостоятельно принимать никаких решений, выходящих за рамки его компетенции. Отсюда то преклонение перед величеством государя, какое она проявляла с самого начала своей карьеры. Совершенно непринужденно она сумела воплотить в жизнь то, о чем прежде не могли и помыслить даже самые гордые фаворитки, такие, как Монтеспан или Шатору. Она стала королевой не из суетности или тщеславия, а потому что ощущала себя зеркалом, отражавшим харизматическую сущность короля, достойной почитания тенью отметившего ее своей милостью государя, для которого она решилась стать не только подругой для удовольствий, но образованной советчицей, внимательной наставницей, преданной наперсницей. После нее подружка короля перестала восприниматься альковной принадлежностью. Будучи незаурядной женщиной, из своего довольно тривиального амплуа она сделала первую роль, очистила ее, придала ей форму, облагородила и горделивым жестом обратила в прах галантные анекдоты и пересуды о своих предшественницах. Перед такой высотой вынуждены были склониться придворные, очарованные ее обходительностью, предупредительностью и изяществом. Она внушала уважение не надменностью, но характерной для нее свободой в обращении как по отношению к королю, так и к строгостям этикета. Ей представлялись как королеве, и придворные, которых низменность натуры и неглубокое благочестие заставляли тянуться к любым милостям, соревновались перед ней в выражении почтения и рабской угодливости. Словом, мадам де Помпадур правила, но правила на благо своего господина, со всем чистосердечием, с властью законности разделенной любви и с верой в свою миссию служения королю. Принимая королевские почести, она блюла славу монарха. Она считала себя всего лишь средоточием доверия и щедрости государя, поэтому все воздаваемые лично ей почести, по ее мнению, на самом деле относились к ее высокому покровителю. Она никогда не допускала в своем присутствии ни малейшей бесцеремонности, и если ее все же задевали оскорбления в ее адрес, то личные нападки трогали ее гораздо меньше, чем те, которые были направлены против короля и его возлюбленной, объединяя их в гнусное целое.
Однако ее позиция, даже с высоты достигнутого положения, иногда казалась ей недостаточной, и она начинала лелеять безумные надежды вроде тех, которые ее предшественнице мадам де Ментенон удалось сделать реальностью. Однажды в минуту слабости она доверилась своей подруге мадам де Ваши, улыбаясь своей прежней наивности неофитки.
«Когда-то, — написала она, — у меня была мысль стать женой короля, и я льстила себя надеждой, что лучший из королей ради меня решится на то, на что его прадед пошел ради пятидесятилетней женщины. Есть только одна маленькая сложность для осуществления этого прекрасного плана: Знатная Дама (королева) и Маленький Нормандец (муж госпожи Помпадур) до сих пор еще живы. Вот какими химерами, милая графиня, так долго тешилось мое бедное сердце». [94]
Она всегда оставалась королевой, даже больше, чем могла пожелать, хотя в несколько аллегорической форме, и по мнению тех, кто преувеличивал ее влияние, сравнивая с премьер-министром Франции и приписывая ей власть, превышавшую даже власть короля. Прекрасный случай побранить слабость, и зависимость Людовика XV и возложить на маркизу ответственность за все обрушившиеся на королевство беды. На эту тему ходило множество историй, и двор изощрялся в сплетнях о ее репутации и могуществе. Мадам де Помпадур сама давала пищу жестоким анекдотам, возникавшим по недоброжелательности или наивности.
«Мне вменяют в вину, — писала она, — обнищание народа, дурные планы кабинета, слабые успехи в войне и триумф наших врагов. Меня обвиняют в том, что я все продала, всем распоряжаюсь, всем заправляю. Однажды случилось, что за ужином к королю подошел симпатичный старик и попросил отрекомендовать его мадам де Помпадур. Все засмеялись над простотой бедного человека, но я не смеялась. Другой человек некоторое время назад, в Совете, представил любопытную записку об изыскании денег, не причиняя беспокойства народу: его проект заключался в том, чтобы попросить меня ссудить королю сто миллионов. Опять все рассмеялись, кроме меня». [95]
Жестокие насмешки и убийственное недоброжелательство проявятся позже. А в начале ее карьеры преобладало другое чувство, которое можно определить как изумление. Вступление мадам де Помпадур в Версаль имело чудесные последствия. Сколько новизны привнесла с собой эта истинная парижанка со своей веселостью, ясным умом и свободой, которые так контрастировали с жеманством и устаревшей слащавостью двора. Рожденная, воспитанная и сформировавшаяся в духовной среде лучшего парижского общества, самого открытого и привлекательного — в литературных салонах и особняках щедрых финансистов — эта маркиза принесла с собой во дворец легкий бриз, наполненный дыханием жизни столицы. Не лишая величественности, она смела пыль с позолоченной роскоши, появляясь то здесь то там, подобная розовому бутону, и повсюду разнесла прекраснейший дух интеллектуальных кругов Парижа. Свежий ветер совершенно нового вкуса, пикантный и пряный, повеял на Версаль, который сначала только заскрипел под этим дуновением, а когда прошло первое головокружение, очертя голову кинулся в изящные наслаждения истинно французского духа, которые завела здесь маркиза. Скованные условностями и конформизмом двора, придворные, разумеется, находили стиль мадам де Помпадур чересчур буржуазным. Но ее характер и манеры были насквозь проникнуты тактом и учтивостью, которую парижское общество возвело на самую вершину искусства совершенного изящества и чистоты. Нежным и скромным вестником этого стиля она вступила в Версаль.