из этого притона, даже не взяв причитавшиеся мне деньги, и вернулась домой к полному изумлению охранника, который не видел, как я выходила из дома, но я сказала ему, что умею превращаться в птицу, и охранник, кажется, поверил, судя по тому, как он испуганно вытаращился на меня, а я вернулась к себе и стала ждать Асана, который вернулся на следующий день, и, как образцовая жена, соскучившаяся по мужу, я отдалась ему, а через три месяца узнала, что беременна, и что ребенок был зачат в одну из ночей, когда я спала с обоими братьями, я объявила Асану, что жду ребенка, он чуть не сошел с ума от радости, не сомневаясь, что отец – он, правда, через несколько дней он объявил, что отправляется на войну, а нас с ребенком вынужден оставить здесь, для нашего же блага, я все поняла, он был такой, Асан, он любил Францию, поэтому я не рассердилась, я отпустила его, он думал, война кончится скоро, непобедимая Франция с Божьей помощью ее выиграет, и он вернется как раз к рождению сына, но я знала, что он не вернется никогда, что в любом случае он останется в стране, которую любит и за которую готов умереть, вот я и отпустила его, и теперь единственным, что имело значение, был мой ребенок, и даже когда Асан привез меня обратно в деревню, чтобы вверить попечению брата, я сказала себе: теперь единственное, что имеет значение, это мой ребенок, и я выдержала, когда Усейну выразил мне свое презрение, потому что только мой ребенок имел значение, выдержала, когда он захотел нас прогнать (я поняла это), потому что только мой ребенок имел значение, и я выдержала, когда он согласился оставить нас у себя в ту ночь, когда Асан трогательно попрощался со мной, попросив заботиться о ребенке до его возвращения и назвав имена, которые хотел дать ему или ей при рождении, и я на все согласилась, и Асан уехал, грустный, но все же счастливый от того, что уезжал, а я осталась с Усейну, ребенок родился и получил имя Элиман Мадаг, и это был мой ребенок, и неважно было, кто его отец, Асан или Усейну. Было неважно, кто его отец, важно было только, что я его люблю, и я его любила так, как будто зачала его одна, как будто сама сотворила его, я его любила, и он это знает, в каком бы уголке земли он сейчас ни находился, он знает, что я люблю его и что у него есть мать, которая его ждет, даже если иногда он забывает об этом, в глубине души он все же знает, что я жду его, и моя любовь важнее, чем имя его биологического отца, я-то знаю, кто он, но скажу это только ему, моему сыну, если он спросит, и никому больше, даже земле, которая вопрошает меня мужским голосом, уж тем более не ей, нет, надо снова и снова отвечать ей: «Я не знаю», чтобы она рычала и тряслась, чтобы мне было хорошо, и взгляд был ясный, чтобы хватало сил дотерпеть до конца это бесконечное ожидание, Элиман, сыночек мой, где ты и как тебе живется, Эли, возвращайся, ты же обещал, возвращайся до того, как я займу место на кладбище напротив мангового дерева.
Часть вторая
Расследовательницы и героини их расследований
I
Прошло немало времени после того, как Сига Д. умолкла. У меня было такое чувство, что это молчание может длиться до рассвета, и, быть может, я даже желал этого. У каждого из героев ее рассказа была своя вина, из которой проглядывал один из главных вопросов бытия, сияя таким ослепительным светом, что глаз при всем желании не мог разглядеть эту вину в ее житейской ипостаси. Усейну Кумах, Токо Нгор, Асан Кумах, Мосана, Элиман – все эти образы внезапно открывшегося прошлого двигались передо мной в невероятно сложной, но столь же завораживающей хореографии.
Сознавали ли они тогда, что стараются ради будущего? Или, точнее, приходило ли им в голову, что через много лет после смерти их жизнь станет предметом одержимости для других жизней? Мне вспомнился взгляд Брижит Боллем на фотографиях – казалось, этот взгляд обращен к потомству. Быть может, герои рассказа, который я только что услышал, стремились послать сигнал в будущее? Нет, конечно, сказал я себе, разумеется, нет, Диеган, не говори глупостей: ни один человек, даже если все внешние признаки свидетельствуют об обратном, даже если вектор его жизни направлен в неизведанное, – ни один человек в глубине души не думает о будущем. По сути, круг наших интересов сосредоточен в прошлом, и, двигаясь к будущему, к тому, чем нам предстоит стать, мы ломаем голову над прошлым, над загадкой того, чем мы были. Это не плач по ушедшему миру, а нечто совсем иное. Просто из двух вопросов, за которыми кроется тревога одного и того же свойства, – «Что я буду делать?» и «Что я сделал?» – более трудным является второй, ведь он исключает любую возможность исправления, возможность еще одной попытки. В вопросе «Что я сделал?» также слышится переосмысление горделивой формулы «Сделано для вечности». Это вопрос честного человека, который в приступе бешенства совершает преступление, а потом, придя в себя, хватается за голову: «Что я натворил?» Этот человек знает, что он сделал. Но его тоска, его ужас вызваны прежде всего тем, что он знает также: сделанного не воротишь, ничего уже не изменишь. Именно поэтому прошлое волнует нас больше, чем будущее: оно вызывает у человека трагическое сознание необратимого, непоправимого. Страх перед завтрашним днем всегда несет в себе пусть слабую, пусть хрупкую (мы знаем, что она может обмануть и, скорее всего, обманет), но все же надежду на что-то возможное, что-то осуществимое, на какой-то выход, на чудо. Страх перед прошлым несет в себе только свою собственную тоскливую тяжесть. Даже сожаление, даже раскаяние не могут сломить необратимость прошлого; напротив, они снова и снова утверждают ее на вечные времена. Мы сожалеем не только о том, что свершилось, но также – и прежде всего – о том, что свершившееся останется навсегда.
Нет, Диеган, подумал я, все эти фигуры былого жили и страдали не ради сегодняшнего дня, не ради этой минуты, когда ты смотришь на них, возможно не понимая послания, которое они и не собирались тебе отправлять. Они беспокоились о собственных прошлых делах. Они отжили свое; и груз, который