Витальевичу для того, чтоб тот повлиял на Грачевского. И Воля шел и надеялся, но по пути прочел немецкий приказ. Стало ясно, что Валерия Павловна уже расстреляна. Прочитав приказ, ему больше никуда не надо было торопиться. Он мог вернуться домой…
Ночью, едва Воля смыкал глаза, ему начинали сниться кошмары. Он садился, вставал, ложился в неудобной позе — насильно заставлял себя не спать.
Утром, захватив фотографии, которые Валерия Павловна отдала когда-то хранить Гнедину, он отправился к Леониду Витальевичу.
Леонид Витальевич сидел в кресле возле включенного радиоприемника. Накануне он спросил старого знакомого, физика, с которым учительствовал в одной школе, может ли тот собрать простейший радиоприемник, достижимо ли это. И физик, поколебавшись, ответил, что есть у него приемник готовый, собранный весною его учеником. Не случись война, аппарат этот был бы экспонирован на областной выставке детского технического творчества. Вероятно, на выставке…
Перебив, Леонид Витальевич спросил, что передают из Москвы. Физик ответил, что не знает. Он бережет приемник, надеется со временем вернуть его своему ученику, но включать не решается.
«Почему же?» — спросил Леонид Витальевич.
Физик сказал, что, в сущности, по одной причине: за это полагается расстрел…
«А если я возьму приемник к себе, буду слушать Москву, а потом и с вами новостями буду делиться?»
«На это я пойду!» — ответил старый физик с отчаянной и забавной решимостью.
Ранним утром Леонид Витальевич настроился на московскую волну. Шла передача о тружениках тыла. Потом был перерыв. Потом диктор объявил: стихи поэтов-фронтовиков.
Леонид Витальевич предпочел бы сводку, но от стихов тоже не стал отказываться. Он услышал:
Меня теперь не умиляет Гете,
Не радуют ни Уланд и ни Тик,
В любых варьянтах сквозь немецкий стих
Мне слышится угрюмый шаг пехоты…
Его тоже не умилял больше Гете, не радовали ни Уланд и ни Тик. Он порой думал об этом с недоумением, даже пытался себя корить. Ведь они были непричастны к тому, что происходило сейчас, — разве это они подготовили марш германской армии по русской земле? — и все-таки не умиляли, не радовали…
Леонид Витальевич повторял про себя строки стихотворения. Очень редко он находил в стихах, звучавших но радио, свои чувства. Чаще он встречал чувства, которые, поразмыслив, мог разделить. Но не свои. В любых варьянтах сквозь немецкий стих Мне слышится угрюмый шаг пехоты…
Леонид Витальевич приглушил звук — по радио давно уже звучали другие слова и голоса. И тут опять — теперь из переулка — до него донесся тяжелый шаг немецкой пехоты по булыжной мостовой. Под этот шаг, не умолкавший долго, он задремал от слабости в кресле.
Очнулся он оттого, что в дверь постучали, и, не дожидаясь ответа, в комнату кто-то вошел. Раньше чем Леонид Витальевич увидел вошедшего, он успел подумать, что теперь уже нельзя, как прежде, оставлять дверь незапертой. Радио не спрятано… Даже не выключено!.. К счастью, из-за занавески, отделявшей «прихожую» — вешалку, умывальник, зеркало, — вышел Воля.
— Леонид Витальевич, видели девочку, что у нас жила, помните? — начал он, не здороваясь, задыхаясь. — Я вот принес фотокарточки ее предков, посмотрите, ни одного еврея, скорее только, вот… голубая кровь, к бургомистру надо идти, вы, верно, с ним учились?..
— Воля, сядьте и расскажите все коротко и медленно, — потребовал Леонид Витальевич учительским голосом.
Когда Воля закончил свой рассказ, он сказал:
— Что ж, пойду к Грачевскому. Шансов немного, а попытаться, конечно, необходимо. Правда, попытка иной раз — тоже пытка, но тем не менее… — Он скрылся за занавеской и стал переодеваться.
— Помнишь, как ты его к нам не пустил, когда он только-только бургомистром стал? — спросила Римма Ильинична, в то время как Леонид Витальевич, всматриваясь в сумрак зеркала, повязывал галстук.
— А, тогда-то? Помню, — ответил — Леонид Витальевич. Он понимал, что жена имеет в виду: то, что и сам Драчевский вряд ли забыл это, и тогда визит к нему просто бессмыслен.
— Ну, так, — сказал Леонид Витальевич, оборачиваясь уже с порога и в упор глядя на Волю, но адресуя свои слова и жене тоже: — Я иду к дурному человеку. И только то, что он любит удивлять и казаться загадочным — это за ним водится! — позволяет мне сохранить долю надежды на то…
— Фотографии!.. — испуганно воскликнул Воля ему вслед, как будто Леонид Витальевич забыл самое главное.
— А, конечно, я посмотрю, — мягко согласился Леонид Витальевич.
С вежливым, беглым вниманием он начал перебирать фотографии, — несомненно, затем лишь, чтоб через минуту отложить их в сторону. Но потом всмотрелся в одну, медленно перевернул ее, от второй долго, изумленно не отрывал глаз…
— Может быть, самое поразительное состоит в том, что я знал этих людей, — проговорил он. — Я бы даже сказал, что, совсем о том не заботясь, они в юношеские мои годы сильно на меня влияли… Целая пора в жизни с ними связана — не худшая, как видно теперь. Римма, ты легко поймешь, о ком я… Как же все причудливо и закономерно!.. Воля, ждите меня, пожалуйста, здесь или дома. Ну, пойду.
Придя в городскую управу, Леонид Витальевич застал Грачевского и сейчас же был им принят.
— Как живете-можете? — фальшиво-непринужденным голосом начал Леонид Витальевич, приближаясь к столу бургомистра, за которым тот сидел в кресле с очень высокой спинкой, напоминавшем судейское.
— Живу, но, к несчастью, ничего не могу, — без промедления отозвался Грачевский, выходя из-за стола навстречу посетителю.
— Решительно ничего не можете?.. — изумленно и опечаленно переспросил Леонид Витальевич, и на этот раз тон его был искренен: в самом деле, стоило ли ему в таком случае самому приходить к человеку, которому он не позволил переступить порог своего дома, пожимать его руку?
— Почти, — ответил Грачевский, тоном и улыбкой давая понять, что не надо его понимать слишком буквально: кое-какие малости ему еще по силам.
— Ну, это все-таки более обнадеживает, — проговорил Леонид Витальевич с деланным облегчением, как будто не сомневался, что бургомистр непременно ему поможет, если только в силах помочь.
— Вы мне скажите, Леонид: когда интеллигенты в России что-либо могли? — горько и в то же время жеманно произнес Грачевский, называя Леонида Витальевича, как а студенческие их годы, и тоном своим воскрешая в его памяти нескончаемые домашние дискуссии той поры. — Я уж не говорю о последнем двадцатипятилетии нашей жизни. Но прежде? Разве Короленко мог что-нибудь? Или Лев Николаевич?..
Леонид Витальевич слушал молча, но словно бы разделял чувства Грачевского.
— А в какие крайности все тогда ударялись!.. — продолжал Грачевский.
«Ну, это