селе, где я отвечаю за атеистическую пропаганду, я таких экспериментов не позволю! Сейчас же, как только вернешься домой, сними икону со стены.
— И куда же ее деть прикажешь?
— Это уж твое дело, — махнул рукой директор. — А то с твоими фантазиями насчет шедевров древнего искусства можно и в районе прогреметь. Хорош учитель… с иконостасами!
«И кому это так любопытно, что у меня на стенах висит? — размышлял я, шагая домой в тот день. — Кому это так интересно в чужие окна заглядывать? И директор тоже хорош, ханжа первостатейный».
От чуклаевского двора снова отходили груженные домашним скарбом и строительными материалами машины. Ну и запаслив Петр Лукич! Ничего не скажешь.
Из грузовика, что вез доски и черные рулоны толя, выглядывала довольная физиономия парня, которого я видел в памятный день у Чуклаева. Когда я поравнялся с ненавистными чуклаевскими воротами, грузовик медленно развернулся на выезд и парень осклабился.
— Здоров, учитель! Зря от шифера отказался. Я его на базаре с надбавкой «толкнул» — шифер теперь в цене!
Я промолчал.
Грузовик медленно шел рядом, тесня меня к чуклаевскому забору.
— А что молодку забрал, — орал парень, — одобряю! Девка в соку!
Он заржал, и грузовик фыркнул, набирая скорость.
Сегодня, несмотря на неприятный разговор с директором, несмотря на его нелепое требование и сплетню, пущенную каким-то недоброжелателем, я спешил домой. Спешил к темному угрюмому лику плохо выписанного святого с большими резкими дугами бровей и горькой складкой презрительного рта, спешил к уголку высветленного мной старого, неведомого пока рисунка, спешил к своей неоконченной картине трудного и памятного боя на лесной опушке. Спешил, хотя мне и не хотелось признаваться в том, к медленно оттаивавшему Тониному взгляду.
Настоящей любви, о которой пишут в романах, которую широкоэкранно демонстрируют в кино, я не знал. И до сих пор словно не подозревал, что она существует на свете. Что-то кольнуло меня сладко в сердце, когда в лесах под Брестом я таскал нашей санинструкторше Зое, черноокой, пышной девахе, полную каску набиравшей спелость и сладость малины. Она охотно ссыпала ягоды из каски в подол своей узкой юбки и, сверкая круглыми коленями и обжигая меня шалой улыбкой, уходила в свой блиндаж.
Но когда я как-то вечером, отпросившись у комвзвода, прибежал в заветный затишек у блиндажа санчасти, я увидел, как у той березы, где я высыпал Зое малину в подол, она стоит с лейтенантом из соседнего взвода и заливисто хохочет, а проныра лейтенант целует ее в загорелую высокую шею, я вовремя сообразил, что, может, не я первый начал собирать для Зои недозрелую малину или у лейтенанта в арсенале ухажерства было что-нибудь посильнее мгновенно набивавшей оскомину ягоды — и раздумал ходить к Зое в санчасть.
С Клавой мы встретились после войны на курсах переподготовки учителей русского языка и литературы, на которые послали всех, кто, как я, ушел на фронт с последнего курса, не успев сдать госэкзамены, и тех, кому война, как Клаве, помешала провести свой первый учебный год. Мы сидели с ней в одном ряду и часто оставались в одиночестве, когда наши разбитные однокурсники затевали в перерывах между лекциями сердцещипательные разговоры, соображали всевозможные вечеринки. И не могли предположить, что через десяток лет судьба столкнет нас на одном забытом полустанке, где на всю школу приходилось два учителя, — и оба, по несчастью, «русаки». Как мы там с Клавой год вели четыре начальных класса по всем предметам, мне сейчас не рассказать и не вспомнить, но вели. А вечерами, по очереди подтапливая общую печурку в выделенном для педагогов стылом домишке, разделенном дощатой перегородкой на две половины, подолгу выслушивали жизненные одиссеи друг друга.
Клава перенесла блокаду в Ленинграде, она была бледной и худой. В магазин мы ходили по очереди, покупали продукты, которые там имелись, с первых дней не разделяя, где ее деньги, где мои, я, как мог, поддерживал ее силы — и мы сами не заметили, как перешагнули грань, сделавшую нас мужем и женой.
Была ли это любовь, я не знаю. Не знаю.
Когда в поселке началось строительство бетонного завода, нашу школу расширили, приехали новые учителя — и работать, как прежде, нам стало удивительно трудно. Нас не понимали. Мы решили ехать на ее родину в Мордовию. А здесь нас направили в это село.
Я хотел ребенка, и Клава хотела его. Но шли годы, а детей у нас не было и не было. Я уже было решился: в летние каникулы отправлюсь в соседний район, где есть детдом, и беру малыша, но Клава останавливала меня. Народ здешний казался ей недружелюбным и настороженным, подрастет малыш — и непрошеные доброхоты обязательно выложат ему правду-матку. И мы решили, поработаем еще год-другой и уволимся сразу оба. Возьмем себе малыша и с ним, как со своим, переедем сразу подальше от мест, где нас знают. Собирались, не раз возвращались к этому разговору, но как-то не делали последнего решительного шага. Да и местные врачи все убеждали Клаву: не потеряна для нее надежда иметь собственное дитя. Моя бедная Клава все ждала и ждала…
И вот я спешил домой, хотя знал, Тоня еще на работе в конторе сельпо, у Клавы еще два урока. Я спешил и оправдывал себя: я тороплюсь посмотреть, нет ли письма из Москвы и не высохла ли икона, которую я сейчас в угоду директору занавешу марлей, чтоб не вызывать досужих толков.
Занавешу и буду ждать Тоню, Она должна прийти первой.
Глава седьмая
ПОРТРЕТ
Каково же было мое удивление, когда, открыв калитку, я увидел Тоню. Сидя перед распахнутым в сад окном, она расчесывала густые и длинные, закрывающие и плечи и грудь волосы.
Видно, она была глубоко погружена в свои мысли или само занятие поглотило все ее внимание, только Тоня не слышала моего приближения.
Она пришла много раньше конца своего рабочего дня, если успела вымыть голову и, сидя в одной, едва прикрывающей по-девичьи высокую грудь рубашке, медленно, будто нехотя, проводила широким гребнем по влажной волне волос… Видимо, художник был во мне куда сильнее учителя и моралиста: я замер, боясь движением или дыханием потревожить женщину, расчесывающую волосы.
Я давно не видел таких дивных волос, ниспадающих на грудь. У моей Клавы была короткая стрижка; в бигудях из тряпочек и бумажек по утрам она являла довольно забавное зрелище, и, несмотря на ее ежедневные старания, короткие волосы торчали прямыми жесткими прядями.
Тонины волосы взволновали меня. До чего же трогательна их