наше время благоговением к обоим, их пример и понятия казались ему настолько выше тех, которые установились в мире ко времени его возмужания, что он никакой знакомой женщины не мог вообразить их невесткою. А после их смерти его удерживали от брака – однажды, казалось, близкого – привычки шестидесятилетнего уже холостяка.
2
Англичане называют надгробное слово «евлогой», то есть добрым словом, благословием. Все знают и на разные лады повторяют за афинским мудрецом в переложении на латынь, что de mortuis nil nisi bonum. Это оттого, конечно, что даже язычники понимали, что нам не дано предугадать, как наше слово отзовется на том свете, где участь покойника нам неведома и, быть может, совсем не покойна.
Он был необычайно одарен, и у него было много слабостей, но он не был повеса и бонвиван, как полагают те, кто его не знал. И он не играл роли барина, как думают знавшие его верхогляды: он и был русский барин, ильи-ростовского типа, хотя и не без усвоенной ван-виновой примеси. Того типа, который мог бытъ по шею в долгах, но жил все на ту же широкую ногу, издерживая вдвое больше своих доходов, и не мог отказать себе в удовольствии дать за горничной абсурдно щедрое приданое. Барина того рода, которого обворовывает прислуга, подобно тому как отрадненский Митенька облапошивал графа Илью Андреича, или как камердинер – Каренина, или как челядь наперебой обкрадывала старую графиню Томскую, или как швейцар Устин – Набоковых, о чем все они догадывались и на что смотрели сквозь пальцы.
Это был не только обаятельнейших манер и такта, но и серьезного и тонкого ума человек, который, благодаря совершенному владению тремя новыми языками помимо родного, двадцати пяти лет от роду начал переводить книги отца на английский и итальянский. Он был нетвердо уверен в своем письменном русском языке, правилам которого его обучал отец, но речь его была благородного происхождения и качества, с унаследованным грассированием и каким-то неуловимым наклоном и характерным тембром, который теперь почти нигде не встретишь и за границей, не говоря уже о земле его предков. Его выговор и фразеология настолько отличались от ныне утвердившегося лоскутного говорка, что когда он начал по-русски отвечать на вопросы в телевизионных интервью, то многие его слушатели полагали как нечто само собой разумеющееся, что он забыл родной язык или, может быть, никогда его толком не знал. То же самое говорили за двадцать лет перед тем и о его отце, когда «Лолита» в его русском переложении получила хождение в «содружестве независимых государств». Необычайная способность транспортировать слова через языковые границы и идиоматические заставы сделала его лучшим переводчиком сочинений отца в прозе и стихах на английский и итальянский.
3
Еще при жизни матери он взял на себя громадное и все растущее дело посмертных изданий книг отца, тщательнейшей охраны его авторских прав и чести его имени. Тут он сделал гораздо больше ошибок, чем в своих переводах, сначала весело стреляя из пушки по воробьям, потом из аркебузы по стервятникам, а потом, когда с тонким воем подступили гиены, заряды вышли и пришлось перейти на дробь. Издание черновых карточек «Лауры» было, по моему мнению, которое ему было известно, последней такой ошибкой.
Тут неизбежно приходится задержаться, чтобы ответить на ухмылку и покачиванье головой или указательным пальцем тех, кто бранил его последними словами за «предательство отца», а меня – за то, что взялся за русское издание подлежавшего уничтожению черновика. При его жизни это было затруднительно, теперь же можно обозначить пунктиром контур этого дела, поскольку это меня касалось.
О том, что Набоков незадолго до смерти распорядился сжечь «Лауру», я знал с 1981 года от его вдовы, которая призналась, что покуда не сделала этого, но не исключала того, что когда-нибудь наберется решимости. После ее смерти в 1991 году сын много лет не знал, как поступить с манускриптом. Я предлагал ему устроить частное аутодафе на его квартире в Монтре, в узком кругу друзей – что-то вроде сцены сожжения писем Севастьяна Найта по его смерти в самом начале романа, согласно его строгому распоряжению, а в письмах этих был ключ к загадке «истинной жизни» Найта, которую его брат и биограф разгадывает на протяжении всей остальной книги. Из этой затеи ничего не вышло, но кто бы мог подумать, что будет время, когда несколько друзей соберутся у него на квартире в день его рожденья, после погребения в могиле родителей бочковатой урны с его прахом – через пятьдесят дней после кремации его тела в похоронном заведении, расположенном над русской церковкой Св. великомученицы Варвары в городишке с интересным названием Вэ-Вэ!
Ничего не вышло и из другого моего проекта, еще более фантастического: он тогда писал большой роман, и я как-то раз предложил ему телескопически внедрить в него останки «Лауры» – как бы роман в романе внутри третьего, вроде слоистого стихотворения Лермонтова о полдневном зное и мертвом сне. Эта шальная идея «метонимически реализованного наследия», казавшаяся мне тогда счастливым компромиссом, конечно, тотчас заглохла. В 1999 году, к столетию Набокова, «Ученые записки» для специалистов, издаваемые Канзасским университетом, объявили конкурс на лучшее подражание манере Набокова, и его сын послал (анонимно, разумеется, как и остальные участники) два отрывка из «Лауры»; читатели поставили, как это ни забавно, один пассаж на третье, другой на последнее (из пяти) место.
Это, кажется, и все, что мне было известно об этой вещи, когда весной 2008 года мне телефонировала Никки Смит, давнишний литературный агент Набоковых, и предложила прислать копии карточек и транскрипцию с тем, чтобы, прочтя их и сличив, я подал бы совет: публиковать или нет. С той же просьбой она обратилась еще к четырем или пяти лицам из числа тех, чье мнение могло бы иметь для него значение. Впервые прочитав весь сохранившийся текст, я написал ему длинное письмо, где подробно излагал восемь причин, по которым печатать «Лауру» не следовало. Но такое мнение оказалось чуть ли не единственным, и хотя он сказал, что серьезно его обдумает, я не удивился, когда вскоре узнал, что он решился печатать.
Увидев, что дело кончено, я предложил перевести написанные главы «Лауры» на русский и снабдить их описательной и истолковательной статьей, так как полагал, что таким образом выйдет меньше вреда: я представлял себе, как это может выглядеть в переложении на преобладающее теперь наречие, которое отлично от русского языка Набокова, как «эбоник» американских негров отличается от языка Эмерсона, и от этого делалось не по себе. Русская книжка