Мол, ты молодая, поплачешь да замуж выйдешь, твои слезы как роса на солнце. Но свекор, тот сочувствовал. Старик он был тихий, совестливый. На людях не хотел виду слабости показывать, но как-то утром выхожу я — мы ведь соседи — смотрю: он по двору идет. Осторожно так ступает валенками, смотрит себе под ноги, а сам двумя руками за грудь держится. И глаза, как у дитяти малого. А Катя была тут. Как закричит она. После уж вижу — сидят рядышком на бревне, у него в руках кисет прыгает, никак папироску не свернет. Часто я их с тех пор вдвоем встречала. Идут вместе с поля, разговаривают между собой потихоньку. Горе, оно роднит людей сильней радости.
А еще был у Иванниковых меньший сын, в школе учился. Так, бывало, Катя встретит его из школы, зазовет домой к себе, чтоб свекровь не знала. Поставит ему на стол что есть в доме лучшего, тот про свои дела рассказывает, про школьные, а она сядет напротив и смотрит на него. Он хотя лицом и не похож на Васю, все же брат, одна кровь. Ей и то приятно…
Так вот она отпоминала его, а весной приходит письмо от Василия. Мол, жив, нахожусь в госпитале, ждите вскоре домой. По этой войне ничего не удивительно. Другой и похоронен, а жив, на другого ни словечка, ни весточки. Поехала Катя встречать. Время весеннее, хотел председатель дать лошадь, да взять негде, хоть и случай такой: лошади в колхозе считанные были, как сев — приходилось коров припрягать. Уж на обратном пути я им встретилась. Идут наизволок, дождь как раз прошел, дорога размякла. Впереди Катя идет, в сапогах, через плечо перекинуты на ремне чемодан фанерный и вещевой мешок. Сзади Василий на двух костылях оскользается. «Катя, — говорит, — обожди. Дай я…»
А где уж ему. Она, конечно, успокаивает. Посмотрела я, как ремешок вдавился, и про себя подумала: «А ведь еще не так жизнь врежется в плечи. Как идете сейчас — так вам и по жизни идти придется. Выдержишь ли? Все-таки жена, не мать». Конечно, воевал он и офицером был на фронте, но специальности-то никакой у него нету, да еще без ноги. Как хлеб добывать? Хочешь, не хочешь — иди сторожем или на другую какую-нибудь стариковскую работу. Но Катя не позволила. «Он, — говорит, — за нас за всех жизни лишался, он самого лучшего достоин. Хотел до войны на агронома выучиться, и теперь так будет». Годы тогда были тяжелые, даже сейчас вспомнишь, и то раздумье берет. А то война, сколько разрушено, и на всех мущинских работах одни женщины. Но Катя ни с чем не считалась, у нее вся гордость в нем, чтоб он на агронома выучился. Бывало, посмотрю, как она его любит, а после ночь не могу спать. Вот, думаю, вернулся бы мой сыночек, тоже какая-нибудь женщина радовалась около…
Три года — это не один день. Их прожить надо. Василий с осени до весны в городе учится, а она и в поле и дома. Двух сыновей ему родила, воспитала почтительными. Это уж когда Василий стал в колхозе работать, по книгам доучивался — тут ей, правда, легче стало. Сейчас много народу приезжает к нам, расспрашивают про капусту нашу, кукурузой интересуются. А я все думаю: вот он, Катин праздник. Много тут ее бессонных трудов.
Хозяйка вздохнула, поднялась с табурета и начала тряпкой вытирать стол.
— А так ничем она не знаменитая.
Уезжали мы ранним утром. Осенняя тишина была в воздухе, и вдали, просвеченный солнцем, таял дымок невидимого за гребнем паровоза. Лес за ночь стал еще ярче. Невысоко над ним поднялось солнце, по-утреннему нежаркое. Оно ласково освещало землю, дающую людям силу терпеливого мужества.
1957 г.
КАК Я ПОТЕРЯЛ ПЕРВЕНСТВО
В дальнейшем я не раз испытывал ревность, но тот случай запомнился мне навсегда. Возможно потому, что лет мне тогда было восемнадцать и сама ревность оказалась несколько необычной.
В то время, зимой сорок второго года, еще не было дважды Героев, трижды Героев, в ту пору на фронте орденоносец был редкостью. Это позже, к концу войны, к победе, стали щедро раздавать ордена. А в сорок втором году, в феврале месяце, еще далеко было до побед. В нашем артполку был человек, награжденный орденом Ленина. Первый. Один-единственный. Это был командир батареи. О нем знали все. Я тоже был первый. И тоже один-единственный. Дело в том, что я был самый молодой в полку. И вдруг прибыло пополнение и в этом пополнении боец — моложе меня. Когда-то это должно было случиться. Но тем не менее в тот день я испытал настоящую ревность.
Наморенный дальней пешей дорогой, напуганный близостью фронта, он, наверное, сидел в землянке, хлебал остывший суп из котелка, не подозревая даже, что одним фактом своего появления лишил меня первенства, к которому я уже прочно привык. Ему это не стоило никаких усилий, он пришел — и я стал никем. Вернее, я стал вторым. Но люди так устроены, что второй или двадцатый — это уже для всех безразлично. Интересен только первый.
Надо сказать, что из своего первенства я не извлекал никаких выгод. Более того, оно и для человечества, как я теперь понимаю, не представляло никакого практического смысла. Им нельзя было начать всенародное движение, на его основе нельзя было никого и ни к чему призвать, его даже нельзя было показать в отчетах. Но я был первый, и это мне было важно. Зачем — я и до сих пор не знаю, Наверное, затем же, зачем вообще люди стремятся занимать место в сознании других людей. И в зависимости от этого бывают либо счастливы, либо несчастны.
Один раз, правда, я почувствовал выгоду своего положения. Но это было связано с нелучшими воспоминаниями. Меня вдруг вызвали к командиру полка. И когда я по глубокому снегу, по морозу, весь мокрый под телогрейкой от пота, явился по приказанию, робея и гордясь, что предстану сейчас перед майором Мироновым, командиром нашего полка, из землянки вылез на белый зимний свет солнца ординарец, весь пропахший керосином, пощурился, зевнул с паром изо рта:
— Прибыл? Вольно, сам такой дурак был… Скидай карабин, приказано тебя накормить.
Фронт наш, Северо-Западный, был голодный фронт. Тремя армиями окружили мы здесь Шестнадцатую немецкую армию, по численности равную нашим трем. А в середине окруженных немцев, в лесах, прочно держался партизанский край. От нас к ним и от партизан к