радости, где возвышенное лирически воссоединяется с чисто человеческим, земным, беспечно-праздничным народным весельем. Тем самым финал концерта представляет собою единственную в своем роде манифестацию чистого гуманизма — не в меньшей мере, чем финал Девятой симфонии с его вторжением человеческих голосов: хора и солистов.
Не помню, чтобы Генрих Густавович Нейгауз при мне когда-либо возвращался к этим мыслям. В его книге «Об искусстве фортепьянной игры» я с ними тоже не повстречался, что меня даже удивило.
Однажды мы все, почти в полном составе, поехали в Киев слушать Нейгауза. Не было только Пастернака с Евгенией Владимировной да детей. Он должен был играть c-moll’ный концерт Шопена и A-dur’ный Листа. Я выехал раньше других в сопровождении сестры и Ирины Сергеевны Асмус, которые взялись меня знакомить с этим тогда незабываемо прекрасным городом. Мы побывали в Софийском соборе, извне полюбовались {-172-} Андреевским, посидели в кафе на Крещатике, где меня уговорили проглотить превкусное мороженое — фисташковое, черносмородинное, кофейное и сливочное, — каждого по шарику. Потом мы зашли в какую-то квартиру, где проживали старые друзья Асмусов и Нейгаузов, заставившие нас троих с ними отобедать. Комнаты были просторны, как в Ленинграде, но без претензий на петербургскую парадность, уютнее и проще. Еще засветло мы пошли на Владимирскую горку. Она расположена на высоком берегу Днепра с видом на левый, плоский, берег, тогда еще мало застроенный. День был серый. Брызнул дождь, правда, ненадолго. Но громоздкие тучи нависали по-прежнему, предвещая плачевный исход концерта под открытым небом. Сумерки наступили раньше срока под темным шатром предгрозья. Августовская ночь быстро надвигалась. В саду засветились фонари. Запах табака крепчал и сгущался, размоченный влажным воздухом. То и дело вспыхивали зарницы — «слепых зарниц бурлил котел», как сказано в тогда же сочиненном послании Генриху Нейгаузу (в форме классической французской баллады). Пастернак прочел свое послание на второй день после концерта у себя на даче за ужином, на котором присутствовали, не считая меня, Нейгаузы и Асмусы. Вслед за первой Пастернак прочел другую балладу, негласно посвященную Зинаиде Николаевне, где говорилось и о ее двух сыновьях («…Льет дождь. На даче спят два сына, // Как только в раннем детстве спят»), из которых старший, Адик, жизнерадостный красавчик, так нелепо погиб в самой ранней юности от костного туберкулеза; второй же, Стасик, Станислав Нейгауз, совсем на него не похожий, отмеченный более строгой и патетической красотой (он уже и в три года был немного «Tristan, qui onques ne rist» [35] , говоря на старофранцузском языке {-173-} славного Кретьена де Труа), стал, как известно, замечательным музыкантом, одним из наиболее выдающихся наших пианистов.
Баллада, как мы знаем, кончается так:
(Я видел вас раз пять подряд.)
Спи, быль. Спи жизни ночью длинной.
Усни, баллада, спи, былина,
Как только в раннем детстве спят.
Потом и я прочел два стихотворения Рильке в моем переводе, сначала «Прощанье» с его гениальным третьим катреном, который я посильно старался передать по-русски:
Как памятен прощанья скорбный час!
Мне чудилось, что нечто роковое,
Гневное нечто, рвет стократ родное,
Дав на него взглянуть в последний раз.
Как был я беззащитен! Знать, что силясь
Продолжить близость хоть на малый срок,
И вдруг — уйти! — как будто разлучились
Со мной все женщины… Я одинок.
Киванье. Уж оно не мне дарится,
Повторное, почти полунамек,
Чуть внятный. Так колеблется сучок,
Покинутый с него вспорхнувшей птицей.
— А теперь — другое: «Упражнение за роялем». Трудясь над ним, я неотступно думал о Зинаиде Николаевне. — Она была как бы двойной героиней — оригинала и перевода.
Июль жужжит. Томящий зной повсюду,
и вот, вдохнув воздушный свой наряд,
она рванулась поверять этюду
свою тоску по жизни, что хотят
не знать в живых, хотя она, быть может,
давно в дверях, и лишь приход таят; {-174-}
а за окном, балованный, тревожит
необозримым обладаньем сад.
Конец игре! Вдруг страстно возмечтала
раскрыть роман — чреду живых картин.
И тут, в сердцах, отставила жасмин
на край стола: в нем что-то уязвляло.
Борис Леонидович воскликнул:
— Чудесно! Превосходно! — и бросился целоваться, хваля меня напропалую.
Я-то знал причину его восторгов и к кому относились его поцелуи…
— Как хорошо, что все мы еще молодые, талантливые и красивые, — говорил растроганный Пастернак. — Вот и Валя, (то есть Асмус. — Н. В. ), прочел нам превосходную главу о Шпенглере. — (Она позднее вошла в его замечательную книгу «Маркс и буржуазный историзм». — Н. В .). — Итак: за дружбу! Пью за ваш голос, Коля!
Позднее, в Москве, Пастернак и я читали в Доме литераторов наши переводы из Рильке. Пастернаку устроили овацию, мне тоже похлопали. Тут ко мне подошел Мандельштам и патетически произнес:
— Вы доказали существование души! Я говорю о ваших переводах из Рильке.
Не скрою, я очень обрадовался, но и ужасно смутился.
Но возвратимся в Киев! A-dur’ный концерт Листа я слушал впервые в его исполнении, если не считать двух ирпеньских «репетиций», во время которых Нейгауз чудесно воспроизводил на рояле и чисто оркестровые партии, в частности, конечно, оркестровое вступление к этому «по-королевски великолепному фортепьянному концерту», как он тогда сказал. «По-королевски великолепно» он его и исполнил, {-175-} порою с почти театральной патетикой, с «нарочито рельефной» передачею разнородных чувств и настроений, пусть неподдельных, но эффектно «завышенных» Листом, этим «царственным львом эстрады». Имею в первую очередь, конечно, в виду триумф в «Allegro marziale» с его героической поступью и трубными вскриками, а также помпезный апофеоз финала. Но рядом с этим пышным великолепием сколько же тонко нюансированной пианистом мечтательно-романтической нежности, где Лист обращается к другой, лирической (быть может, вдохновленной Шопеном) стороне своего дарования! Словом, применяя формулировку Нейгауза (им отнесенную к другому исполнителю), он играл этот концерт «так, как надо его играть».
Во время l’istesso tempo в d-moll’ном эпизоде этого, произведения вспыхнула слепящая молния, прокатился гром, рванул ветер и полился дождь. Но дорвавшаяся до слушания Нейгауза киевская публика, подняв во ротники и спешно раскрывая зонтики («Ах, простите, я вас задела!» — «Нет, нет, ничего, не беспокойтесь!»), внимательно дослушала весь концерт. Но только он отзвучал и смолкли аплодисменты (на