что все меняется вокруг, а люди умирают, – сказал Арсений Федорович. – В противном случае людям пришлось бы без конца приспосабливаться к меняющимся обстоятельствам, и это были бы уже не люди, а амебы. Собственно, к тому все дело и идет. Чем больше научно-технического прогресса, тем больше приспособленчества и меньше мозгов. Мозги, мой юный друг, мешают приспосабливаться. Мозги и душа. Душа вопиет, когда видят, что черное называют белым. Она говорит, что есть принципы, есть красота, есть добро. Одним словом, есть ценностей незыблемая скáла над скучными ошибками веков… Я понятно выражаюсь?
– Куда уж понятнее, – сказал Воронцов. – Красиво сказано. Сами придумали?
– Нет, это Осип Мандельштам. Был такой русский поэт. Между прочим, тоже замучен в лагере.
– Почему сразу замучен… – неуверенно пробормотал лейтенант.
Эмигрант повернул к нему голову, посмотрел, прищурясь. И снова лейтенанту показалось, что он этого человека где-то уже встречал, где-то видел его раньше.
– Вы были в концлагере? – спросил Алсуфьев.
– В немецком? – разговор этот был неприятен Воронцову, он пытался вывернуться.
– Вы по возрасту не могли быть в немецком лагере, я говорю про советские лагеря.
Воронцов пожал плечами: как бы он мог оказаться в лагере, да и за что? Как все остальные, отвечал Алсуфьев, ни за что.
– Это хорошо, что ваш Хрущев начал реабилитацию, – продолжал он. – Плохо, что этим ничего не изменишь. Миллионы убитых таким образом не воскресишь. Россия встала на гибельный путь, с которого уже не свернуть, как ни старайся. Она все время будет на него возвращаться и жрать своих сыновей, как чушка своих поросят.
Лейтенант заерзал – разговор приобретал неприятный окрас: если кто-то услышит случайно и донесет, могут и задержать. Иди потом объясняй в милиции, что все в порядке, что это оперативная разработка.
– Вы женаты? – спросил Воронцов, чтобы как-то перевести разговор с опасных рельсов.
Алсуфьев молчал. И когда лейтенант уже решил, что ответа на свой вопрос не получит, тот все-таки ответил.
– Нет, не женат. У меня никого нет. Был только младший брат. Меня арестовали как контрреволюционера, а он был еще ребенком. Я отправился в лагерь, а брат стал беспризорником.
Помолчали.
– Почему вы говорите про брата «был»? – спросил лейтенант. – Может, он жив еще.
Алсуфьев покачал головой: шансов крайне мало. Даже если его не убили на улице, он наверняка попал под репрессии тридцатых годов. Если нет, то его, вероятно, убили на войне.
– Почему же вы не забрали его с собой?
– Потому что я бежал из лагеря за границу. А вернуться назад, в СССР, было тогда невозможно: меня сразу бы расстреляли.
– А вы пытались о нем что-нибудь узнать?
Он пытался – насколько, конечно, это было возможно, находясь за границей. Но о брате ни слуху, ни духу. Очевидно, тот погиб.
– Слушайте, но это можно выяснить, – осторожно начал Воронцов. – Фамилию, имя, отчество и возраст вы знаете. У нас все граждане где-то прописаны. Это займет некоторое время, конечно, но все-таки шансы есть…
Алсуфьев молчал. На самом деле шансов не было. Дети бывших часто меняли фамилии, чтобы не попасть в репрессивную мясорубку. Иногда это делали они сами, иногда – добросердечные сотрудники паспортных столов. В самом деле, чем виноват ребенок, который родился в дворянской семье. Он же себе родителей не выбирал. Смени ему фамилию – глядишь, из него получится примерный гражданин – рабочий, колхозник или трудовая интеллигенция. Нет, шансов найти Митьку практически никаких.
– У вас, кстати, аристократическая фамилия, – вдруг заметил Арсений Федорович. – Лет тридцать назад сидеть бы вам за эту фамилию где-нибудь на Соловках, а то и мученическую смерть принять пришлось бы. И неважно, что сами вы человек простой, скорее всего, из крестьян – фамилия подвела бы вас под монастырь.
Они еще немного покурили, потом собеседник глянул на Воронцова с неожиданной усмешкой: кажется, американка на него запала…
– Это что – так заметно? – смущенно улыбнулся лейтенант.
– Заметно, – отвечал Алсуфьев. – Как обычно в таких случаях, ничего не замечает один только муж. А вам-то самому она нравится?
Воронцов пожал плечами, отвечал уклончиво: ну, может, и нравится, но он вообще-то на работе. Да и, между нами говоря, у него невеста имеется. (Это так он про себя Танечку звал, хотя, если и была она сейчас кому невестой, то уж точно не ему).
– Невеста – это хорошо, – кивнул Алсуфьев, – у меня тоже была невеста – как раз перед переворотом.
Спрашивать, что стало с невестой, лейтенант не решился. Почему-то было ясно, что ничего хорошего он не услышит.
– Ладно, – сказал Алсуфьев, бросая окурок в приоткрытое окно, – поздно уже, идемте спать. Завтра у нас Эрмитаж, а он, насколько я понимаю, потребует немалых сил…
Глава пятнадцатая. Неудавшаяся оргия
Эрмитаж действительно отнял у них кучу сил. Во всяком случае, у лейтенанта. Все время хотелось присесть, отдохнуть – но садиться было нельзя, все же он при исполнении. К счастью, в Эрмитаже был свой гид: понятно, что запомнить всех этих Рубенсов, Рафаэлей, Веласкесов и Дега не смог бы даже председатель КГБ Иван Александрович Серов, не говоря уже о простом старшем лейтенанте Воронцове.
Первым делом, конечно, туристам показывали русскую живопись, всех этих Брюлловых, Серовых, Поленовых и Айвазовских – дескать, и мы можем не хуже вашего, и мы не лаптем щи хлебаем. Это Воронцова не слишком заинтересовало, это все он видывал, весь этот палех и гжель, которыми морочили голову иностранцам. А вот шедевры старых западных мастеров произвели на него неожиданное впечатление.
Чуть отстав от своих подопечных, которых вела по залам строгая немолодая экскурсоводша с зализанными рыжими волосами, он с каким-то особенным чувством рассматривал картину Рембрандта «Возвращение блудного сына». Картину эту, конечно, он не раз видел на репродукциях, но сейчас, вживую, это было совсем другое ощущение. Почему-то сегодня она вызывала у него неосознанную дрожь: казалось ему, что блудный сын зря вернулся в родной дом, что здесь ему не жить, что здесь его прикончат злые родственники.
Сзади неслышно подошел Алсуфьев.
– Нравится? – спросил он.
Застигнутый врасплох лейтенант забормотал, что подлинные шедевры – это всегда новость, что на них можно смотреть тысячи раз и никогда не наскучит, но Арсений Федорович его не слушал.
– Этот несчастный похож на меня, – сказал он. – Я тоже вернулся в отчий дом после долгой разлуки. Вот только мне здесь никто не рад, и никто не заколет ради меня упитанного тельца. И, кажется, придется мне снова отправиться в бесконечное странствие.
Лейтенант, пораженный тем, как его мысли совпали со словами Алсуфьева, только искоса глянул на него. Но тот ничего не заметил, он смотрел на картину и Воронцову показалось, что в глазах его блестели слезы…
Когда после Эрмитажа они прогуливались по Летнему саду, Алсуфьев внезапно покинул их компанию. Его заинтересовала молодая светловолосая женщина, сидевшая на скамейке с книжкой. Алсуфьев подошел к ней, что-то негромко сказал. Та подняла голову и посмотрела на него с интересом. Алсуфьев сказал еще что-то: Воронцов наверняка бы услышал, что именно, если бы Джим, как обычно, не донимал его глупейшими вопросами. В этот раз американского маньяка интересовало, сколько у Ленина было любовниц. Пришлось объяснять, что у вождя мирового пролетариата была только одна жена и никаких любовниц, Ильич был верным мужем. Джим, однако, не поверил.
– Как, – воскликнул он, тараща, по своему обыкновению, белесые американские глаза, – у такого великого человека не было любовниц?! Зачем же было делать революцию, если любовниц нет?
Воронцов, бросая косвенные взгляды в сторону Алсуфьева и белокурой незнакомки, стал растолковывать туристу, что коммунистическая мораль не подразумевает наличия любовниц.
– Не может быть! – воскликнул Джим. – А как же Григорий Распутин? У него была целая армия любовниц, в том числе императрица.
– Да, как же Григорий Распутин? – подхватила Сара.
– Григорий Распутин не был коммунистом, – сурово отвечал Воронцов. – Он был типичный эксплуататор, хотя и из низов.
Супруги ужасно удивились. Они полагали, что Распутина застрелили, потому что он боролся с царем, а, значит, был коммунистом. Нет, не за это,