Авангард не должен слишком вырываться вперед, иначе общество его не примет — это принципиально важный момент. Император Иосиф II навлек на себя ненависть всего континента навязанными сверху новшествами, и, похоже, в конце своего очень короткого царствования он начал слегка сдавать назад под влиянием парижских событий; ему еще повезло, что он не узнал о казни своей сестры. В 1792 г. все его реформы были резко свернуты преемником, ярым реакционером. За исключением одной, ставшей достоянием страны: перераспределение книг. Историки, изучающие это необычное царствование, размышляют над гипотезой, согласно которой Иосиф II мог бы повлиять своими прогрессивными идеями на зятя — Людовика XVI. Разве не он поддержал недавно женившегося французского короля в одной из самых интимных сфер?
Что бы ни говорили, французская революция была бы, в сущности, не такой уж скверной штукой, если бы она вдобавок отменила смертную казнь и провозгласила неприкосновенность книг. Но общество еще не созрело, чтобы принять эти две добродетели. Только Сад высказался в пользу первого (еще немного, и этот честный человек призвал бы ко второму). Можно подумать, что тогдашние безбожники, один за другим восходящие на эшафот, все-таки немного верили в существование потустороннего мира; сверх того, всеобщий энтузиазм достиг такого пыла, что Вольтера и Руссо, попадись они под руку, тоже гильотинировали бы. В столь накаленной обстановке резкая национализация страны не могла не породить изрядной доли ложного прекраснодушия, мошенничества и непроходимой глупости. Гренобль, переименованный в Грелибр[30], входит в число выразительных побочных явлений этой гигантской перетряски, которая «не нуждается в ученых» или считает Сорбонну «коварным и бесполезным институтом, врагом философии и человечества».
Началом книжных гекатомб стал день 2 ноября 1789 г., когда все церковные и монастырские собрания были объявлены «собственностью Нации», которая и в самом деле крайне нуждается в деньгах, но не имеет структур, способных организовать грабеж. Что касается земли, зданий и инкрустированных рубинами дароносиц, это дело простое и наживное. Но библиотеки? Эти залы с пыльными книгами, где там или сям какой-нибудь знаток, быть может, и отыщет действительно ценную вещь; с инкунабулами или богато иллюстрированными рукописями тоже более или менее понятно, но все остальное сравнить нельзя с расшитой золотом ризой — так что же такое библиотеки? Для нации это не поддающийся счету мертвый груз, для чиновников — чреватая трудностями задача, а для горячих голов — прежде всего символ тирании.
Охота за короной и лилиями входит в моду, это святое занятие для простецов. Но крушить каменные гербы на арках и сводах не так легко, как срывать с книг переплеты или кромсать иллюстрации. Когда толпа вваливается к букинистам с целью очистить фонды, те могут лишь аплодировать. Еще вчера Национальная библиотека была «королевской»: поскольку все хранимые в ней издания носят эти позорные знаки, некий Лагарп требует полного их уничтожения и создания новых переплетов, что математик Ромм оценивает в три миллиона «только в отношении внешних помет», вдобавок «подготовленной для этого кожи недостаточно»; в силу этого ограничиваются тем, что ставят штамп RF[31] везде, где можно, — желательно, красной краской. Зато, поскольку некоторые деятели вполне серьезно предлагают сжечь Национальную библиотеку, вскоре начнутся аутодафе. В Марселе, Тулузе и, к примеру, в Париже: 19 июня 1792 г. один немецкий очевидец отмечает в своем дневнике, что «громадное количество книг было сожжено на Вандомской площади, перед статуей Людовика XIV. Я ходил туда и видел груду еще горячего пепла. Вокруг было множество людей, которые грели над ней руки и ноги, ибо дул холодный северный ветер, и я тоже грелся, как остальные». Временное улучшение личного комфорта обеспечили ему, среди прочего горючего материала в переплетах, 163 папки с описаниями дворянских и рыцарских титулов; 7 августа на том же месте запылали 581 том и папки с эскизами. В целом около 2 тысяч изданий. Кабинет орденов превратился в воспоминание.
Первый декрет о конфискации библиотек не принес большого успеха; монахи упорно сопротивляются, скрывают свои собрания, а муниципалитеты зачастую оказываются на их стороне. С другой стороны, чиновники заранее тоскуют при мысли об этих грудах книг: предполагается, что большую часть их составляют требники, молитвенники, сборники песнопений и жития святых. Они знают, что заплатят им только за хорошую добычу. Тогда провинция, невзирая на запрет, начинает продавать «на вес». Новый декрет в марте 1790 г.: чиновникам дается неделя, чтобы произвести инвентаризацию на местах. Начинаются перемещения. В январе 1791 г. предписания становятся более жесткими, и под страхом наказания «за преступную небрежность» муниципалитеты принимаются с большим рвением изымать книги из монастырей.
Отныне возникает первый большой вопрос: что делать с четырьмя миллионами томов (фактически их окажется в три раза больше)? Уничтожать? Улице такое занятие быстро наскучит. Пустить на торги? В своем «Проекте о возможном использовании национальных книг» бывший аббат Тюэ замечает, что массовая распродажа принесет очень мало, тогда как образование народа принадлежит к числу самых насущных целей; однако по-прежнему встает вопрос о том, что делать с религиозной литературой, которая по новым канонам гроша ломаного не стоит и количество которой остается загадкой. Вот почему Ормессон, все еще издатель короля и в скором времени казненный, предлагает феноменальную идею «Универсальной библиотеки Франции», которая выглядит научной и полезной, но имеет подспудную цель — принудить департаменты отдать библиофильские сокровища, оставив в их распоряжении благословенную макулатуру. Ибо одним из ключей этого дела является то, что Париж ввязался в тотальную войну со всем миром, начиная с французских провинций, которые считаются оплотом феодализма и, что еще хуже, источником географического индивидуализма, именуемого в те годы «федерализмом», страшнейшим из преступлений. Суть трагедии именно в этом, в новом эдиповом комплексе тогдашних чувств, который материализуется в летящих во всех направлениях почтовых депешах, в шквале холодных и даже презрительных инструкций, порождающих в ответ искусные и порой раздраженные оправдания, — от всего этого за версту несет, словно чесноком, человеческим родом.
Опередивший свое время технократ накрыл таким образом всю подведомственную территорию нормальной карточной инвентаризацией, учитывающей каждую книгу во всех библиотеках. На оборотной стороне карточек следует записывать основные библиографические данные любого издания и не позднее чем за четыре месяца отсылать их в Объединенные комитеты «в каталожных ящиках, тщательно обитых внутри и снаружи вощеной тканью». Однако это мероприятие не принесет ожидаемого успеха, поскольку многие шлют вежливые отписки: «Имеем честь обратить внимание на то, что наши многочисленные обязанности…» — или же: «Мы выражаем живейшее сожаление, господа, что замедлили с отправкой этого описания, но подобная работа представляется столь бесполезной…» Полученные же каталоги отличаются скудостью. В одном «удовлетворительным является только почерк», другой, пришедший из Саргемина и предположительно отражающий фонды бенедиктинской библиотеки в Сент-Аволе, был бы превосходен, если бы в нем наличествовали «дата выхода, имя книготорговца и название города, формат и имя издателя или переводчика». Через пять лет грандиозный проект каталогизации всех существующих во Франции книг будет заброшен, однако он успел показать ужасающую реальность: библиотечное достояние, которое будет быстро возрастать за счет книг эмигрантов, казненных и подозрительных всякого рода, находится во власти малокультурного, если не невежественного и абсолютно лишенного мотивации персонала. Аббат Грегуар обличает «небрежение администраторов, которые, разумеется, жалованьем не пренебрегают…в большинстве своем это тупые копиисты, которые искажают названия книг, путают даты, не различают издания и посылают бесполезные каталоги» с такой, например, заключительной пометой: «Сверх того, имеется триста или четыреста томов английских, немецких, греческих, древнееврейских или же на непонятном языке, они старые и с пергаментными переплетами, поэтому мы не сочли нужным их перечислять, да и описания заняли бы слишком много времени…» Между тем, невзирая на скудость переплетов, это «самые ценные, быть может, книги из этих хранилищ…настоящие санкюлоты библиотек». С точки зрения Грегуара, эти издания, вероятно, избежали цензуры «под скромной пергаментной обложкой», тогда как книги, «в которых деспотизм выставлял напоказ свои бесчинства и зверства, почти всегда удостаивались сафьяна».