Садовники посеяли в землю на могилке семена травы, и она уже пробивается. Замысел такой, что за несколько следующих лет могила превратится в маленький луг. В сад. Мы так захотели. Чтобы могилка была для наших детей подобием сада, светлым участком между могилами взрослых.
– Прости, что заставил тебя ждать, – говорю я.
Она обнимает меня. В ее руках чувствуется сомнение.
– Ничего страшного. Я побыла тут с детьми.
Она переводит взгляд с меня на надгробие.
– Ты давно пришла?
– Час назад. Я прихожу почти каждый день.
Я сажусь на корточки рядом с тем местом, где опускал гроб в землю. Земля здесь чуть темнее, но почти не просела. То самое место. Наша sanctum. Я касаюсь ладонями земли и закрываю глаза.
Когда я открываю их, она смотрит на меня.
– Мне от этого так… – говорит она.
Я встаю.
– Такие дела, – говорю я.
В нескольких метрах от могилы отгороженный уголок с краном и стойка, на которой висят лейки. Я иду туда, открываю кран, наполняю лейку и возвращаюсь к могиле. По пути мне нравится ощущать булькающую тяжесть воды в лейке. Я поливаю траву, осторожно, чтобы не выдернуть едва проклюнувшиеся росточки из земли.
– Зачем ты поливаешь?
– Потому что траве нужно много воды, чтобы расти, – говорю я.
– Садовники за этим следят. Они в курсе, сколько воды нужно траве.
– Она выглядит сухой.
– Может, она и должна быть сухой.
Я набираю еще одну лейку. Теперь поливаю корни магнолии. На надгробии лежит лист. Лью на него воду, и он соскальзывает на землю. Потом поливаю шиповник, растущий кольцом рядом с нашими близняшками. Мы купили заодно и это место.
Закончив, отношу лейку на место. Мы стоим перед могилкой молча. Земля влажная. Слышно, как где-то за деревьями заработала уборочная машина. Я ощущаю тяжесть в голове. Как от недосыпа.
Майя гладит меня по щеке.
– Ты теперь выглядишь старше, – говорит она.
– Спасибо.
– Это совсем не плохо, тебе идет.
Она нагибается, чтобы поднять свою сумочку «Гермес».
– Ну что, идем? – спрашивает она.
Мы выходим на асфальтированную дорожку, пересекающую все кладбище из конца в конец. Здесь похоронены бизнесмены, художники, политики.
– Все еще живешь в Хольте? – спрашивает она.
– Да.
– Как родители?
– Мне кажется, у них все в порядке. Они так много сделали для меня. А ты?
– Я больше не живу у мамы.
– Ты вернулась в нашу квартиру?
Она молчит. Я повторяю вопрос.
– Нет, – отвечает она.
– Когда ты съехала от мамы?
– Не так давно.
Аллея Дага Хаммаршельда. В тридцати метрах от кладбища есть кафе с видом на озеро Сортедам. Это одно из самых посещаемых заведений в районе Эстербро. На улице рядами выставлены стулья, обеденное время, большинство мест заняты. Мы садимся за столик почти у самого тротуара. Подходит официант в фартуке, я заказываю нам обоим кофе. Он вводит заказ в свою машинку, и я замечаю, как его взгляд скользит по траурной вуали Майи.
Она загорела больше обычного, кожа на лице и руках совсем бронзовая.
– Ты загорела, – говорю я.
– Да.
– Последний раз у тебя был такой загар в Мозамбике.
– Да? Я почти все лето пролежала на пляже.
– Отлично.
– Да.
– Тебе лучше?
– Да. Время не быстро, но лечит. На прошлой неделе заскочила на работу. Если в моем состоянии обозначится стабильный прогресс, то в следующем месяце вернусь к своим обязанностям.
– Конечно, попробуй. Ты же всегда можешь опять взять больничный, если почувствуешь, что поспешила.
– Мне необходимо занять себя работой, иначе меня неотвязно преследуют одни и те же мысли.
На проезжей части машины останавливаются на красный.
– Это накатывает, как волны, – объясняет Майя. – Иногда с такой силой, что у меня начинается рвота. В первые дни мама ставила ведро рядом с моей кроватью.
– И как долго это продолжалось… рвота? – спрашиваю я.
– Меня до сих пор иногда рвет… А когда… когда я просыпаюсь утром, то каждый раз мне кажется, что они тут, со мной.
– Мне они тоже часто снятся, – говорю я.
Официант возвращается с кофе, ставит на стол алюминиевый термос, две белые чашки, маленький кувшинчик с молоком. Листок со счетом вставлен в стакан.
– Ты с кем-нибудь об этом говоришь? – спрашивает она.
– Иногда с родителями. И с Нико, он часто мне звонит. Много знакомых звонят узнать, как и что.
– Хорошо.
Я поднимаю термос.
– На самом деле я не люблю ни с кем об этом говорить.
– Почему?
– Когда я обсуждаю наших детей с кем-то, у меня появляется чувство, что я предаю их.
– Не понимаю.
– Не знаю, как объяснить. Слова ведь… словами не передашь, как все было. Я не в силах рассказать, как все было на самом деле. Да и никто все равно не поймет. Люди пытаются понять, но не могут, и мне приходится рассказывать кучу всего лишнего, чтобы объяснить. Я слишком много говорю и чувствую себя после этого опустошенным и выжатым, и сержусь на самого себя за то, что так много болтал и предал их этой болтовней.
– А я не могу держать все это в себе.
– Ты единственная, с кем я могу поговорить о них.
Она берет кувшинчик с молоком.
– Но ты ведь понимаешь, что я не могу, – говорит она.
Наклоняет носик молочника, и кофе начинает окрашиваться в белый цвет.
– Да, я хорошо это понимаю, – говорю я.
«Дукати» с ревом пролетает перекресток с Эстерброгаде, шум двигателя заглушает все остальные звуки.
– Ты же понимаешь, что ничего не вернуть, – говорит она.
– Да.
– Мы не говорили с тобой об этом. И я подумала, что надо об этом поговорить.
– Ну вот, мы говорим.
– Да, да. Ты прав.
– Я уже в тот день понял, что между нами все кончено. По крайней мере, я из этого исходил.
Я беру с блюдца чайную ложечку и кладу ее перед собой на стол, нажимаю пальцем на ее изгиб и медленно вращаю ее вокруг этой оси.
– Ты и сам понимаешь, что мы бы не смогли, – говорит она.
– Да.
– Мы бы не смогли продолжать.