— Сочтены, сочтены, взвешены и найдены слишком легкими!
Рука глухонемого слуги дрожа пишет на стене огромные буквы и исчезает вместе с ними.
До сих пор был сон, а теперь это действительность! Жестокая, невыносимая действительность. Давид, пошатываясь, поднялся с кровати. Кругом пустота. Все кончено… В груди одна боль, беспредельная боль, пресекающая дыхание. Где у него кинжал? Она дала кинжал вместе с этой пестрой одеждой. Теперь все это сразу утратило всякое значение, даже хуже — стало враждебным. Все, что было пережито с нею и ради нее, утратило смысл. Перед ним стояла вся его прошлая жизнь, враждебно обернувшись к нему.
Он набросил на себя платье и вышел в сад. Может быть, он еще помешает ей. «Пускай я слабее, но я буду бороться. Мои страдания более жгучи — это тоже сила».
Ему не пришлось бежать далеко. На первом же повороте за изгородью он увидел при свете луны, как они медленно шли впереди. Ему пришлось быстро остановиться, чтобы не наскочить на них. Значит, они совсем не собирались бежать! Они чувствовали себя настолько в безопасности, что прогуливались здесь, почти перед его окном, перед его супружеской спальней. При виде этого зрелища он бессильно раскрыл руку. Кинжал упал.
Тихий звон. Моника обернулась. Нет, она ничего не заметила. Слегка высвободилась из объятий ландскнехта, наклонилась в сторону, чтобы сорвать цветок.
Давиду казалось, что она говорит: «Вот это жгучая крапива, а это глухая крапива».
Как часто бродили они вот точно так же рядышком по двору кузницы, у живой изгороди вдоль городской стены, около ее дома.
Она дала цветок ландскнехту. Давиду не хотелось ничего видеть, но он все-таки видел, как ландскнехт вместо того, чтобы взять цветок, грубо обнял ее, и Моника — ах, как это жестоко! — прижалась к нему своим стройным телом, словно хотела спрятаться где-то в широких складках его плаща. Теперь действительно Венера была у Марса.
Парочка удалилась. Давид бросился на сырую землю, запустил в нее руки. Так когда-то рылись в земле пальцы Моники. Все кончено. Впереди могила, забвение, ничего нет кругом! Но мучительные образы обступают его. Сколько их! Он опускал руку в свою собственную могилу, а видел только Монику и ее белую ручку за работой в саду. Как она соблазнила его. Перед ним проносится прошлое: Моника — и коварное спокойствие вражеского праздника. Улицы залиты дождем, аллеи полны укрывшихся от дождя людей в праздничной одежде — запертые двери кузницы — двор под серым небом, ветер колышет зеленые побеги молодых деревьев — в доме Моники пылающий очаг, у которого она ласково, дружески снимает с него плащ — целует его до тех пор, пока он не начинает отвечать на ее нежные поцелуи — своими первыми мужскими поцелуями! А потом все эти поездки на лодке к ней, и труп в погребе, и пожар, и побег — до того чудесного момента в саду заезжего дома, где она разложила белье на лужайке и сидела около спящего Герзона как настоящая хозяйка, глава семьи, его святая жена. «Да живет красота Иафета в шатрах Сима!» Но что, если красота Иафета не желает жить в шатрах Сима, если она коварно убегает? Разве тогда не падает все в преисподнюю, как волшебные сады Армиды? И не исчезает ли тогда заодно и родина, которая была покинута ради Армиды? Не исчезает ли Прага, мудрый отец и мать, престарелая мать — не исчезают ли они именно теперь окончательно?
Такова действительность. Тогда он стал одинок, совершенно одинок.
На дороге, которая идет через горы по направлению к югу, видна оборванная согбенная фигура. Бежать, бежать, не останавливаться, не выжидать. Это бегство, на которое весь лес в горах откликается насмешкой и проклятьем. Холодный месяц освещает дорогу, политую дождем. А там, где звезды освещают дорогу, там путь на север, в Эрфурт. О нем он не хочет больше слышать. Свободная республика закрыта для слабого, обманутого и чужого. Рухнуло искусное сооружение, по поводу которого много говорилось о спокойном ожидании, об отсутствии страха и остатке отеческой строгости нравов. Эта речь отзвучала среди бурной безжалостной ночи. Деревья сбрасывают увядшие цветы на дорогу, в грязь. Конец надежде, ничего не остается как где-нибудь безумно погибнуть, но только подальше, подальше от мест, где манило счастье!
Так убегает Давид. Он не знает, что дорога ведет к южному морю, к берегу, откуда корабли плывут в Святую землю и в Аравию.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
В год «Рапад», то есть в 5284 год после сотворения мира, в 1524 год христианского летоисчисления, 1 января в Венеции у Рива де-Скиявонне бросил якорь большой парусник «Нубия», прибывший из Александрии. Парусник принадлежал известной аристократической семье Контарини и привез для приумножения богатства родного города перец, мускат и другие драгоценные восточные пряности. В то время как корабль разгружался, с него спустили гребной баркас, в который сели люди, возбуждавшие своим видом внимание даже в Венеции, привыкшей к чужеземцам.
— В дом капитана на Кампиело Поццо! — крикнули матросам с борта галеры.
В баркасе на кожаной скамейке уселся человек в белом бурнусе с огромным тюрбаном на голове. Перед ним на дно, устланное ковром, опустились, скрестив ноги, двое слуг, тоже в арабском одеянии.
Чужеземцев можно было бы принять за посольство турецкого государя, и тогда это было бы обычным явлением в жизни республики, которая постоянно имела дела с османами и дружеские и неприятельские, то заключая с ними союзы, то воюя с ними. Но странное знамя, которое держал один из слуг, не допускало такого толкования. На этом знамени из белого шелка не было полумесяца, а были вытканы золотом четыре буквы на неизвестном языке. Иностранное знамя не склонилось перед флагами, которые были вывешены на пьяццете; кроме флага республики Сан-Марко, там гордо реяли огромные полотнища флагов трех королевств — Кандии, Мореи и Кипра. И чужое знамя свободно и братски развевалось им навстречу.
Барка въехала в большой канал, миновала мраморные дворцы, украшенные позолотой, и целый лес пестрых пристаней, украшенных гербами, где колыхались суда, нагруженные вином и оливковым маслом. Ярко-красные весла военной галеры чуть не задели чужеземных гостей за головы, подобно длинным зубам прожорливого чудовища. Затем маленькая лодка затерялась среди множества разнообразных судов и вынырнула только вблизи моста Риальто, свернула в более спокойный фарватер Рио-де-Санфоло, узенький боковой канал, наконец, снова пересекла Большой Канал и причалила недалеко от церкви Сан-Маркуоло в Канареджио, в самом широком боковом рукаве канала.
— Вот там, напротив — будет гетто, — услужливо показал один из матросов человеку в тюрбане, высаживавшемуся на берег.
На худощавом загорелом лице не дрогнула ни одна черточка. Иностранец вышел на берег, не поднимая глаз. Только когда он стоял, можно было заметить, какого он маленького роста. Когда он сидел, он со своей грузной, широкоплечей фигурой, резко очерченной головой и огромной бородой казался великаном. Движением пальцев, не поднимая руки, он подозвал слугу и что-то шепнул ему, оставаясь совершенно неподвижным.