Этот день он пережил. Но солдатам было известно, что свидетельства отношений человека, природы и технологии нередко могут быть и трагическими. Клаус Хансманн писал в своем дневнике:
«Сначала рассвет принес ясность. Все, что было укрыто покровом ночи, о чем лишь позволял догадываться слух, постепенно обрело пугающие очертания… Утро начало оживать. В плотных сумерках тянулись заснеженные пространства, и робкий свет все более отчетливо показывает следы ночного кровопролития… Взгляд натыкается на труп низкорослого солдата, руки его плотно прижаты друг к другу, первые лучи солнца золотят его четкий профиль. Пулевое отверстие — багровая точка на лбу… Не все умирают так легко, как юноша в сугробе… Местами снег перемешан, залит кровью, по нему разбросаны оружие и ручные гранаты, потерянные перчатки и шапки. Красные дорожки приводят к другим: их кожа бледна, на закоченелых телах — огненные отметины войны. Небритые лица, выкаченные глаза, согнутые конечности, сведенные судорогой, безжизненно и холодно говорят о войне… Снежинки уже скапливаются в бровях, наморщенных от боли, в глазницах, в уголках рта, в швах мундира… То тут, то там виднеется торчащая из блестящего покрова рука или нога, вздетая вверх в предсмертных судорогах. Последнее напоминание о ночном бое на одном из участков гигантского фронта смерти».
Как и Хансманн, Гарри Милерт раз за разом поражался связанности леденящей, черной, сверкающей ночи и оружия. «Другой мир, также поистине чужой для меня, открывается в этих сочетаниях льда и железа, металла и звезд, черного неба и укрытой белым снегом земли».
Поражала ли их красота, неуместность смерти на фоне девственных пейзажей или мощь природы, для большинства солдат природа оставалась чем-то одновременно вещественным и таинственным. «Вчера вечером мы видели прекрасный закат, — размышлял Милерт, — а около полуночи тонкий серп луны ярко выделялся между двумя бурыми клочьями облаков, словно чудесное видение, смутное отражение моих собственных чувств… Меня переполняли тоска и печаль». Любуясь красотой южного русского лета незадолго до ужасной бойни под Курском, Гельмут Фетаке с трепетом отмечал: «Цветы и травы, рост и созревание урожая: природа — часть моей жизни, моих мыслей, постоянно приводящая меня в величайшее изумление, вызывая ощущение гармонии и полноты жизни, которые мне едва ли когда-либо удавалось почувствовать с такой силой». Вольфганг Деринг писал просто: «Никто не способен так чувствовать красоту природы, как солдат». Неожиданное влияние мира природы, пожалуй, лучше всего обобщил Хорстмар Зайтц, утверждавший: «Даже если мы потеряем в этой войне все: дом, невинность, достоинство, наши самые смелые мечты и замыслы — мы всегда найдем что-то, и это уж точно будут не боги и не иные миры, а скорее то, что мы можем потрогать руками, увидеть собственными глазами: влажная земля, свет, солнце, одинокая сосна или смех юной девушки. Те, кто сталкивался лицом к лицу со смертью, учатся любить жизнь… Эта истина — материнские муки природы».
Типичный солдат, в основном непривычный к жизни природы, привлеченный ее таинственной сущностью, но терзаемый мучениями, которым она его подвергает, испытывающий одновременно благоговение и ужас перед ее мощью, вероятнее всего, согласился бы, что трудности и огорчения, доставляемые природой, нередко кажутся более обременительными, чем тяготы войны. Выражая мысль, которую, вполне вероятно, разделяли и другие, Гюнтер фон Шевен пришел к заключению: «Это примитивное существование дает возможность ощутить единение с природой, постоянное воздействие ветра, солнца и всех стихий». Однако он поспешил добавить: «Не пугайтесь того, что я сказал. Для нас, испытывающих это на себе, все вполне обычно».
МНОГОЛИКАЯ ВОЙНА
За долгие часы скуки и одиночества, лишений и трудностей, ужасов и агонии солдат вскоре успевал познакомиться со многими из несметного числа ликов войны. Тем не менее, как отмечал Гюнтер фон Шевен: «Эта бесконечная, гибельная война будоражит самые глубинные слои нашего бытия». Осознавая «огромную перемену», Шевен писал: «Судьбы отдельных людей растворяются в бескрайних просторах России». Но печально добавил, что это было «болезненное, но приятное ощущение». Для безымянного солдата настоящая война была очень личным делом, трагическим, но полным иронии, мучительным, но великолепным, пугающе богатым на эмоции и в первую очередь глубоко чувственным. «Все наши силы и страсти несут на себе печать войны и ее нужд», — писал Зигфрид Ремер в декабре 1941 года.
Страх был настоящим врагом большинства солдат: страх перед смертью или проявлением трусости, страх перед внутренней борьбой или, отражая мысль Монтеня, простая боязнь проявить свой страх. Солдатам казалось, что страх преследует их, что они опустошены никогда не проходящим страхом, что они захвачены огромным водоворотом событий, который вот-вот поглотит их. Тем не менее понимание, что война — это испытание, в котором за ошибки приходится платить кровью и в котором никто не хотел оказаться в числе выбывших, служило для многих солдат мотивацией. «Мы сражались из простого страха, который придавал нам сил», — утверждал Ги Сайер. Уверенные («Я иду в бой уверенно, радостно и бесстрашно и с гордостью принимаю сложнейшее испытание в моей жизни»), полные надежд («Эти испытания должны изменить в лучшую сторону») или сомневающиеся («Кто из нас знает, пройдет ли он испытание?»), многие солдаты согласились бы с Карлом Фухсом, который утверждал, что человек «должен показать себя в бою». В письме к жене накануне боевого крещения Фухс писал: «В трудные времена у мужчины есть две души. Более того, у него должно быть две души: одна выражает искреннее желание быть дома вместе с близкими, другая рвется в бой, чтобы одержать победу. Это стремление к сражению и победе должно быть более важным для человека… Жизнь по определению означает борьбу, и тот, кто уклоняется от борьбы или боится ее, презренный трус, не заслуживающий того, чтобы жить».
Суровый нацистский социальный дарвинизм, однако большинство солдат согласились бы с более прозаичным суждением одного гауптмана, который с горечью признавал: «Войну, конечно же, легче всего вести, находясь дома, но мне было бы стыдно, если бы я не был здесь». Похожую мысль выразил и Гарри Милерт: «Если уж мне суждено участвовать в войне, я хочу быть среди тех, кто на переднем крае ведет настоящую войну с помощью собственного оружия и физической силы». Тем не менее он признавал: «Трудно остаться собой».
Большинство солдат прекрасно понимали, с каким врагом им придется иметь дело. Готовясь к первому бою, Ги Сайер видел, как его ближайший друг «пытался набраться мужества». «На деле всех переполняют эмоции… Мысль о войне пугает нас», — писал он. Похожим образом накануне вторжения в Советский Союз рассуждал Клаус Хансманн: «Сегодняшняя ночь наполнена страстями, страхами и неопределенностью… На пограничном мосту стоит первый человек, которого заберет этот день. Мы уже знаем, сколько еще ему отмерено жизни». Другие боялись не войны как таковой, а собственной реакции на нее. «Меня часто охватывает беспокойство, — признавался в мае 1940 года Эрнст Клейст. — Не беспокойство о бое или смерти. Но события приобрели такой гигантский размах, что я чувствую себя ничтожнейшим из ничтожных». «Я не хочу быть трусом, поэтому я часто молюсь богу, — писал Вальтер Хаппих. — Я знаю, с каким врагом мне придется воевать». В последних строках своего дневника Клаус Вильмс утверждал: «В жизни должны быть борьба и поиск. Борьба за самое необходимое для жизни. Да, даже с темными силами, таящимися внутри тебя». Фридрих Групе, прежде чем отправиться на разведку в густой лес, кишащий русскими, счел необходимым побороть свой страх, чтобы «преодолеть внутреннего подлеца». Рядовой Г. Ш. выразил ту же мысль более кратко: «Часто приходится преодолевать самих себя».