интенсивной. Желание умереть — чтобы прекратить мучения…
Я усмехнулся.
— В обоих случаях вы прокололись, — сказал я как можно небрежнее. — Боль — мой давний союзник. Мы с ней, можно сказать, заодно. Помогает, знаете ли, не забывать, на каком я свете. Ведь уже мёртв. И боль — просто повод почувствовать себя живым.
— Но ведь есть ещё НЕБЫТИЕ, — нетерпеливо перебил голос. — Полное исчезновение, забвение настолько глубокое, что и сама память о вашем существовании будет стёрта.
Было такое чувство, что обладатель голоса привык участвовать в диспутах. Научных, или нет — это ещё бабушка надвое сказала, но спорить он любил, это уж как пить дать.
Я пожал плечами.
Сеть мелодично зашелестела, причиняя такие муки, что я едва удержался, чтобы не заскрежетать зубами.
И вместо этого улыбнулся.
— Отправив меня в небытие, вы ОКАЖЕТЕ МНЕ УСЛУГУ, милейший, — сказал я. — Став нежитью, в глубине души я человек мирный. Но видите ли, в чём дело: пребывая в столь незавидном положении, оставаться пацифистом довольно затруднительно. Иными словами, мною овладевают всё более первобытные инстинкты. И когда они вырвутся на свободу…
Я не договорил. Всегда нужно оставлять пищу для воображения.
И он отступил. Подошвы ботинок негромко шаркнули по пыльному полу, дверь скрипнула на ржавых петлях.
Вонь гнилых фруктов стала сильнее.
— Не пытайтесь освободиться, — сказал голос. — Это сплав. Палладий, золото, медь. Эти путы невозможно разорвать. А ещё в них столько серебра, что я вижу, как от вашей кожи поднимается дым. И кстати: запах хорошо прожаренного стейка — это тоже вы, господин Стрельников.
— Зачем я вам? — спросил я, когда туфли почти скрылись в ослепительно-светлой полоске приоткрытой двери. — Вы могли меня убить, но зачем-то я вам нужен. Могу я узнать, зачем?
Он помедлил.
Но всё-таки ограничился банальным:
— Скоро узнаете.
И вышел, хлопнув дверью.
Я остался в темноте. И продолжил попытки освободиться.
Он был прав: на разрыв сеть была чрезвычайно крепка. Мне только удалось растянуть пару ячеек, но в них всё равно не пролезла бы даже ладонь.
Вероятно, в «застёгнутом» состоянии сеть держит мощный магнит, и как я её ни дёргал — всё было бесполезно.
Любопытно то, что больше негативных чувств я испытывал не по поводу самого пленения, как такового. А по поводу предательства Гоплита.
Сейчас я мог только гадать, почему проникся к древнему ящеру такой симпатией.
Доверие.
Такое же бесполезное чувство, как и надежда.
Несмотря на злость, на боль, на дикое чувство вины — не оправдал доверия Алекса, попался, как последний лох — я уснул.
Впал в летаргическое состояние, энергосберегающий режим.
Не очнулся, даже когда меня опять потащили, и пришел в себя уже наверху — в совершенно другом месте.
Тут не было подвального запаха гнилой картошки, а поверьте, этот овощ может вонять так, что и правда захочется сдохнуть.
В широкие окна пробивался серенький вечерний свет, а на стене висел плоский телевизор.
Сеть с меня не сняли, зато прислонили к стене в полулежачем положении, чтоб я мог видеть экран.
Любопытно.
Когда тот загорелся и перед моими глазами поплыли круги, я оживился: неужели меня пытаются загипнотизировать?..
Дилетанты.
Могли бы догадаться, что у мертвеца в принципе нет такого понятия, как психика.
Я также поддаюсь гипнозу, как и дохлый, провалявшийся месяц в канаве, суслик.
Круги и спирали сопровождались ритмичным щелканьем. Я не мог понять, исходит оно из динамиков телевизора или звучит само по себе. Но это не важно: просто мне становилось скучно, и я искал любой повод, чтобы занять мозг.
Изображения на экране менялись всё быстрее, и когда у меня зарябило в глазах, как от вспышек стробоскопа, я смежил веки. Остался лишь ритм. И хотя я не большой знаток не-классической музыки, поначалу он показался любопытным.
Временами в нём прослеживались совершенно первобытные мотивы. Перед мысленным взором так и вставала картинка: седой шаман в лохматых шкурах исступлённо бьёт в самодельный, обтянутый кожей бубен.
В глазах его сверкает фанатичный огонь, который только становится ярче от блеска пламени костра…
САШХЕН!..
Я вздрогнул.
И только сейчас понял, что голос шефа зовёт меня довольно давно, просто я не обращал на него внимания.
Ритм захватил меня целиком: он звучал в моих костях, отдавался в груди биением сердца, и даже каблук ботинка, опутанный сетью, выстукивал ту же дробную канонаду.
Сашхен! Прекрати слушать эту дрянь.
И вовсе это не дрянь, шеф. Отличный ритм. Помогает расслабиться, если вы понимаете, о чём я.
Я улыбнулся: оказывается, спорить с шефом в собственной голове — довольно забавно.
А ведь я могу сказать ему всё, что боялся — или скорее, робел, из уважения и пиетета:
Вы — самовлюблённый сибарит, шеф. Вы рискуете собственной шкурой направо и налево, совершенно не заботясь о чувствах близких вам людей.
И какое отношение риск имеет к сибаритству, мон шер ами?
Рисковать собой, получая от этого наслаждение — это и есть сибаритство. Дёргать смерть за усы, дразнить её, издеваться над ней, не задумываясь, жертвовать собой — это есть высшая степень эгоизма.
Вы просто хотите быть героем, шеф. И вам плевать на тех, кого вы приручили.
Философы полагают, что жертвенность собой — это и есть высший акт любви, поручик.
Философы! Да что они понимают, жалкие книжные черви. Вот я, например, никому не позволю испытывать к себе пылких чувств. Как сказал классик, герой должен быть один.
Чтобы, когда он наконец покинет бренную оболочку, никто не плакал о его безвременно почившей душе…
— Интересная точка зрения.
Я распахнул глаза: эта реплика прозвучала не изнутри моей головы, а независимо от неё. Снаружи.
Первым делом я бросил взгляд на ботинки.
Нет. Это не тот, кто навещал меня в подвале…
У этого на ногах были кроссовки. Да и голос не тот — чуть подростковый, с нотками неуверенности и вызова, столь свойственными юношескому максимализму, ещё только предвкушающему избавление от прыщей.
И он был именно таков, как его голос: подросток лет семнадцати, долговязый, нескладный, с жидкой, высаженной пучковым методом бородкой и рябыми щеками — характерным признаком ярого поклонника давить угри.
— Я что, говорил вслух? — про себя я решил ничему не удивляться. Первое правило переговорщика.
— Некоторое время, — парнишка ногой пододвинул табурет и плюхнулся на него с расхлябанностью, говорящей: он никогда не вешает куртку на вешалку. Никогда не заправляет постель. Никогда и ничего не кладёт на место — просто бросает вещь там и тогда, когда она перестаёт быть нужной.
— С кем имею честь? — высокомерно бросил я. Иногда это даёт плоды: подростков высокомерие злит, а когда злишься, легче выболтать что-то важное.
— Меня зовут Шаман.
Я мысленно икнул. Вспомнил своё недавнее видение.
— Шаман? — я позволил себе усмехнуться. — Звучит, как кличка гопника.
— К сожалению, это всё, что у меня есть, — пожал плечами паренёк. — Имя, данное родителями, сгорело вместе с ними, сгинуло в пожаре.
— Сочувствую.
— Я сам поджег дом, — он улыбнулся, немного щербато: на правом резце был скол, не хватало уголка. — Родители в это время спали, и я постарался, чтобы они проснулись как раз вовремя: для того, чтобы хорошенько испугаться, но поделать уже ничего нельзя.
Самое страшное: его слова звучали абсолютно разумно. Я что хочу сказать: мужик в итальянских туфлях вонял безумием даже тогда, когда говорил совершенно обыденные вещи. А этот паренёк был нормален. Как… Молоток.
Любопытно, почему на ум пришло именно такое сравнение? Парень-то был довольно хлипким, если не сказать, тщедушным. Но во взгляде его была твёрдость. Как раз такая, что способна гнуть гвозди.
— Значит, ты убийца, — сказал я.
Не имеет смысла заговаривать зубы такому, как он. Тут лучше сработает голая правда.
— Такой же, как и ты, — парировал парнишка.
Я чуть наклонил голову и поморщился. Любое движение натягивало серебряную сеть.
— Больно? — без капли сочувствия спросил Шаман.
— А ты как думаешь? — губы потрескались. И когда я улыбнулся, на нижней выступила кровь.
— Я могу сделать так, что ты ничего не будешь чувствовать, —