ничего не отвечал на горячую речь сестры; только еще ниже опустил голову, еще глубже задумался. Словно нож всадили ему в сердце и медленно им поворачивали то в ту, то в другую сторону.
— Остя! — окликнула его Надежда Александровна. — Родной мой! Послушайся меня хоть раз в жизни… Дай мне насладиться твоим счастьем!
Она в слезах бросилась к нему на грудь и уговаривала его самыми нежными именами.
Орест вскинул голову: лицо его было бледно, глаза потухли. Он нервно протянул сестре руку и крепко, несколько раз пожал ее.
— Спасибо, Надя, за дружбу; вижу, что ты меня любишь… Но прощай, после обеда я еду.
Он тихонько освободился от ее объятий и быстро встал; Бирюкова удержала его:
— Постой… я совсем и забыла… Ведь ты можешь, и не платя денег Софье Павловне, потребовать развод: она на глазах всех бросила тебя и живет открыто теперь с Огневым.
— Трудно все это доказать… они за границей… Да и шевелить эту грязь, иметь дело с подьячими — претит мне! Ведь она все-таки моя жена!
И торопливо, не глядя на сестру, молодой человек вышел из комнаты.
В тот же день, поздно вечером вот что происходило в спальне Надежды Александровны: хозяйка, в ночном капоте, сидела на диване грустная и расстроенная, а возле нее, прислонившись к ее плечу, молча рыдала Настя, тщетно стараясь остановить набегавшие слезы. На дворе выл ветер, дождь хлыстал в окна и, время от времени, слышались отдаленные, глухие раскаты грома.
— Настя, друг мой, полноте, — ласково говорила Бирюкова, проводя рукой по волосам девушки. — Вспомните, что вы еще молоды…
— Что тут года — они ничего не значат… Тут жизнь вся, жизнь переломилась! — прерывистым голосом возражала Завольская, истерически всхлипывая.
— Взгляните на меня, Настя: я тоже была несчастлива; но вера в лучшую жизнь поддержала меня и, слава Богу, что я не поддалась отчаянию, не сгубила себя: не видать бы мне теперешнего счастия!.. Ну успокойтесь, голубчик мой… помните: никто как Бог!
— Ему я и снесу свое горе! Что делать мне здесь, добрая Надежда Александровна, мне, разбитой, уничтоженной, среди живых людей, у которых у всех есть цель в жизни, милые сердцу существа, которые и радуются с ними, и страдают?
— Не все счастливы, Настя: много мучеников в числе этих живых людей! И хотя иные безропотно, другие с проклятиями, а все же несут свой крест!
— И я возьму его, подняла голову девушка, — и понесу безропотно, но не здесь, не на людях, а вдали от них!
— Вы хотите идти в монастырь? — с глубокою печалью взглянула на нее Бирюкова.
— Да, — беззвучно проронила Настя, — я решилась.
— Но, бедная вы моя, знаете ли вы, на что идете? Известна ли вам та жизнь, которая вас ожидает? Ведь это самоубийство!
— Не могу я жить у вас, не могу! — с сильным горловым спазмом воскликнула Завольская. — Простите… за все, что вы сделали… я…
Сильные рыдания заглушили ее слова.
— Понимаю я вас, Настя, — сквозь слезы проговорила Надежда Александровна. — Вам нельзя жить у меня… вам тяжелы будут воспоминания, разговоры о брате, сведения о нем… вы хотите разом оторваться от всего этого… Не живите у нас… мы найдем вам и место и труд… Только, ради всего на свете, не идите в монастырь!
Она нежно поправила растрепавшиеся волосы девушки и поцеловала ее в лоб.
— Не целуйте меня, — быстро выпрямилась Завольская, — не стою я ваших ласк! Я низкая, бездушная эгоистка!
Бирюкова удивленно взглянула на нее.
— Да, — порывисто сдвигая с лица волосы, продолжала Настя. — Я не могу видеть людского счастья… ни вашего, ни чьего! Мне душу воротит отданная ласка, нужный ответ… я завидую!
Она снова упала на грудь Надежды Александровны и истерически зарыдала.
К утру у Насти открылась сильнейшая горячка.
XI
Пять лет прошло после описанных событий; раскидала судьба наших знакомцев по разным местам обширной России: Надежда Александровна с мужем переселилась в Москву, чтобы иметь возможность следить за обучением своих старших детей, Настя томилась в одном из уединенных монастырей сурового севера, Орест служил бухгалтером в N-ском банке. Пройдя последовательно чуть не все банковые должности, Осокин скоро выдвинулся вперед знанием дела, способностями и добросовестностью в труде; его искали, им дорожили. В описываемое нами время дела его окончательно поправились: он стоял прочно, получал прекрасное содержание, в работу втянулся. Но в душе Ореста было пусто: ничто не согревало ее, не разнообразило его сухую, трудовую жизнь. Сегодня в банке, завтра в банке, цифры и публика; публика и цифры — вот в чем проходили дни, недели, месяцы… А дома — один-одинешенек, или с тяжелыми думами о прошедшем или опять с тою же механическою работой!
Однажды вечером, когда Осокин по обыкновению занимался у себя в кабинете, в передней раздался звонок и затем послышался стук отворяемой двери. Привыкнув к частым посещениям, Орест не обратил на это особенного внимания даже и тогда, когда до ушей его долетел шелест женского платья и вслед за тем в дверях зала вырисовалась фигура вся в черном, с опущенною вуалью. Он только вскинул глазами по направлению посетительницы, положил перо и вышел к ней. Дама склонила немного голову и сделала вид, что хочет опуститься на колени. Пораженный Осокин взял ее под руку, незнакомка откинула вуаль… Мгновенная дрожь пробежала по спине молодого человека и он невольно отступил назад: перед ним стояла Софья Павловна!
Но не та гордая, блестящая красавица, которую читатель знал девушкой и в первый год ее замужества, а женщина уже пожившая, с утомленным взором, с болезненною бледностью в лице…
— Вы презираете меня? — приниженным тоном, — вкрадчиво спросила Софи.
— Я вас жалею! — коротко отрезал Орест, успевший уже несколько оправиться от неожиданности.
— Merci, — проговорила Софья Павловна, — вы великодушны… J'ai brise votre vie, j'ai traine votre nom dans la fange!..[229] Но будьте великодушны до конца… (она снова намеревалась опуститься на колени, но Осокин не допустил ее до этого). Я пришла к вам не как к мужу, dont je n'ose pas meme approcher[230], а как к доброму, сострадательному человеку… Не гоните меня… Позвольте мне приютиться в вашем доме, на положении хотя бы экономки… Je suis lasse de la vie que j'ai mene…[231] Ради всего святого, не оставляйте меня в одиночестве, не возвращайте меня dans се cloaque[232]!
В глазах Софи стояли слезы и в прерывающихся звуках ее голоса чувствовался горловой спазм.
— Оставайтесь, — с трудом сдерживая охватившую его жалость и отворачиваясь, —